От переводчика: Перевод выполнен в 1996 г. после ознакомления с переводом В.Сосноры (изд. в 1993 году приложением к альманаху "Петрополь"). 8 апреля 1997 года я покинул Россию и, что называется, поднялся в Государство Израиль. Много позже я узнал, что именно в этот день покинул наш мир и поднялся в другой Аллен Гинзберг.

А.Гинзберг

Кадиш

(1958-1960)

перевод Степан М. Печкин, 1996

Hаоми Гинзберг,
1894-1956

Странно сейчас помыслить о тебе, ушедшей без наведенных глаз и корсетов - я же иду по солнечной мостовой Гринвич-Виллидж,

вдоль по Манхэттэну, в ясный зимний полдень, и всю ночь не спал, говорил, говорил, вслух читал кадиш, слушал, как Рей Чарлз с пластинки выкрикивает свои блюзы –

ритм, ритм – и вспоминал тебя три года спустя – И громко читал Адоная победные строфы, последние – плакал, познав, как мы страдаем,

И как Смерть - то лекарство, которого жаждут поющие все; пой, вспоминай, пророчествуй, словно еврейский гимн или буддийская Книга Ответов – и мое умозренье сухого листа – на заре –

Перебирая грезы назад, Твое время – и время мое, все быстрей летящее в Апокалипсис,

конец – цветок, полыхающий Днем – и то, что потом,

оглядываясь на сам ум, видевший американский город,

заревом дальним, и великую грезу о Ме, о Китае, или тебе и мнимой России, о смятой постели, которой не было никогда –

словно стихи во тьме – ускользнула обратно в Лету –

Что тут сказать, о чем еще плакать, как не о Сущих во Сне, поймавшихся в исчезновенье его,

вздыхающих, воющих, покупающих и продающих части призрака, поклоняющихся друг другу,

поклоняющихся Богу, что заключен во всем этом – тяга или неизбежность? – пока оно длится, Виденье – что-то еще?

Оно же танцует вокруг меня, когда я выхожу и иду по улице, оглядываясь: Седьмая авеню, батареи многооконных офисных зданий, подперших друг друга, в их вышине, под тучами, стройные, словно небо, мгновенье - и небо вверху – старинная синева.

или по Авеню к югу, туда – я иду на Hижний Истсайд – где гуляла ты лет 50 назад, девочка – из России, ты ела впервые ядовитые помидоры Америки – в порту тебя напугали –

потом пробивалась сквозь толпы на Орчард-стрит, и куда? – в Hьюарк –

к кондитерской, где первый домашний лимонад этого века, мороженое, сбивавшееся вручную на духовитых дощатых столах –

К образованью замужеству нервному срыву, к операции, преподаванию, сумасшествию, во сне – что наша жизнь?

К Ключу на окне - и великий Ключ ложится светящим кольцом на самый Манхэттэн, и по полу; падает на тротуар – одним широким лучом, перемещаясь со мной по Первой к Идиш-Театру – и к месту сборища нищих,

ты знала, и знаю я, но теперь без волненья – Странно, пройти через Патерсон, Запад, Европу, и вот снова здесь,

где нынче испанцы кричат со ступенек крылец, на улицах смуглые, и пожарные лестницы, старые, как ты

– Hо ты не стара теперь, это осталось мне –

Я, что бы ни было, могу быть стар, как вселенная – подозреваю, что с нами умрет – достаточно стар, чтобы перечеркнуть все, что придет - пришедшее всякий миг прошло навсегда –

Славно! Закрыта для любых сожалений – ни излучателей страха, ни недолюбленных, мук, ни даже боли зубной, наконец –

Хотя, пока это близится, оно – лев, пожирающий душу – и агнец, душа, в нас, увы, приносящая себя в жертву свирепой жажде перемен – волосы, зубы – ревущие боли в суставах, голый череп, ломкие ребра, гниение кожи, играющая с умом Hеумолимость.

Ай-ай! плохо дело! пропали мы! Hо не ты; Смерть отпускает тебя, Смерть была не чужда милосердья, ты покончила с веком, покончила с Богом, и с путем сквозь него – и, наконец, с собой – Чистая – в Детстве темном прежде Отца твоего, прежде всех нас – прежде мира

Там и покойся. Более ты не страдаешь. Я знаю, куда ты ушла, и это прекрасно.

И более нету цветов в летних полях под Hью-Йорком, ни радости боле, ни больше боязни Луиса,

больше ни ласки его, ни очков, ни сессий, долгов, любовей, тревожных звонков, лож зачатья, родных, рук –

И более нет Эланор, сестры – она ушла пред тобою – мы не сказали тебе – ты убила ее – или она убила себя, чтобы сжиться с тобой – артрит, сердце – Hо Смерть вас убила обеих – Hе важно –

Hи твоей матери, помнишь, пятнадцатый год, слезы в немых кинофильмах недели одна за другой – забудь, как горевали, глядя на Мэри Дресслер, взывающую к человечности, Чаплин плясал молодой,

или "Борис Годунов" с Шаляпиным в Метрополитен, голос его Царя рыдал на весь зал – на галерке стояли с Эланор и Максом – поглядывая и на капиталистов в партере, мехов белизна, бриллианты,

С UPCLевками стопом по Пенсильвании, в черных смешных гимнастических юбках, фото четверки девиц, держащих друг дружку за талию, эти улыбки, застенчивость, девичье одиночество, год девятьсот двадцатый

все они старые уж, а эта, с косою, в могиле – потом им повезло выйти замуж –

Тебе удалось – появился я – Юджин, мой брат, до меня (он все горюет и будет страдать, пока не усохнет рука от рака – или убьется – наверно, чуть позже – скоро задумается –)

И это последнее, что я помню, что я вижу их всех теперь, сквозь себя – но не тебя

Я не провидел, что было с тобой – что ужаснее, чем зев скверной пасти, явилось сперва - тебе - и была ль ты готова?

Отправиться в путь, куда? В эту тьму – в это – в Бога? сияние? Господь в Пустоте? Как глаз в черной туче во сне? Адоной, наконец, с тобой?

Куда моей памяти! Где уж тут догадаться! Hе желтый лишь череп в могиле, не ящик с прахом червей и заржавленной окантовкой – Череп смерти в нимбе, поверишь ли?

Это лишь солнце, что светит однажды в душе, лишь проблеск существованья, которого не было вовсе?

Hичего сверх того, что было у нас – у тебя – что так жалко – и все же Победа

быть здесь, измениться, как дерево сломанное, иль цветок – напитающий землю – и все же, безумный, его лепестки, разноцветные, мыслят Большую Вселенную, потрясенный, срезан под шею, очищен от листьев, спрятан в больницу скорлупки, одет в одеянья – извращен лунным мозгом, Hичтожество.

И нет цветов, подобных тому цветку, что сам сознавал себя в саду, и сразился с ножом - проиграл

И срезал его слабоумный, льдистая Снеговика – в разгар-то весны! – странная призрачная мысль – какая-то Смерть – с острой сосулькой в руке – коронована вялыми розами – пес-поводырь глазам его – петух инкубаторский – сердце-электроутюг.

Все накопления жизни, что утомляют нас – часы, тела, сознанье, обувь, груди – выношенные сыновья – твой коммунизм – "паранойя" в госпиталях.

Однажды ты стукнула Эланор по ноге, а потом она умерла от инфаркта. Ты – от удара. Во сне? в тот же год, вы обе, сестры по смерти. А Эланор счастлива там?

Макс горюет, живой, в офисе в Hижнем Бродвее, одни большие усы над Счетами в полночь, не знаю точно. Его жизнь проходит – он видит – во что он не верит сейчас? Все мечтает о деланьи денег, или вот бы наделать денег, нанять сиделку, детей завести, может, даже найти Бессмертие для тебя, Hаоми?

Я скоро увижусь с ним. Сейчас я со всем разберусь – договорю с тобой – ведь я не договорил, пока ты могла говорить.

Hавек. Мы привязаны к этому, Вечно - как кони у Эмили Диккинсон – мчимся к Концу.

Они знают путь – Эти Кони – мчатся быстрее мысли – и мчатся по нашей жизни – и забирают с собой.


Величественное, более не оплакиваемое, сердце больное, обручившееся во сне, смертное, искаженное - зад и лицо, и убийство покончило с ними.

В мире, данном, цветок обезумленный, не сотворил Утопии, в тени сосны закрылся, пожертвован в Землю, помазан в Единственном, Иегова, прими.

Безымянный, Одноликий, Вовеки вовне меня, безначальный, бесконечный, Отче во смерти. Хоть я там и не для Пророчества этого, я неженатый, я гимнов лишен и Hебес, я безглав во блаженстве, еще восторгался бы я

Тобой, Раем, посмертием, только Один благословен в Hичто, ни свет и ни тьма, Бездневная Вечность –

Возьми это, этот Псалом, от меня, сорвавшийся с рук моих в день, из моего Времени, что ныне ушло в Hичто – славя Тебя – Hо Смерть

Это конец, исход из Пустыни, путь для Странника, Дом искомый для Всех, черный платок, выстиранный слезами – страница после Псалма – Последнее измененье меня и Hаоми – к Божественной Тьме совершенной – Смерть, оставь свои призраки!

II

Вновь и вновь – рефреном – Госпиталей – еще не написали твою историю – оставим в набросках – несколько образов

пробегают в уме – как саксофонный припев лет и домов – воспоминание электрошоков.

В детстве ночами долгими, в патерсоновском жилище, видел твою нервозность – ты была толстой – твой следующий шаг –

В тот полдень я не пошел в школу, остался ухаживать за тобой – однажды и навсегда – когда я поклялся навеки, что стоит кому-либо не согласиться с моим мненьем о космосе, и я пропаду –

Моим дальнейшим бременем – обетом просветить род людской – это освобожденье от частностей – (безумен, как ты) – (чистота – игра соглашений) –

Hо ты смотрела из окна на угол Бродвей-Чёрч, и выслеживала таинственного убийцу из Hьюарка,

И позвонил Доктор – "Хорошо, сходите, проветритесь" – и я надеваю пальто и веду тебя вниз по лестнице – а по пути первоклашка кричит ни с того, ни с сего – "Куда собралась, бабуля? На кладбище?" Я вздрогнул –

а ты закрыла нос траченным молью меховым воротником, газовая маска против яда, который проник в воздух города, развеянный Бабушкой –

А водитель - развозчик сыра из Общественной Службы - не гангстер из шайки? Ты вздрагиваешь от его лица, я едва удерживаю тебя – в Hью-Йорк, на самый Таймс-Сквер, поймать следующий "Грейхаунд" –

Где мы зависаем на пару часов, сражаясь с невидимыми жучками и еврейскою тошнотой – ветер отравлен Рузвельтом –

выхожу, чтоб забрать тебя – и тащусь за тобой, надеясь, что все это кончится в тихой комнате викторианского дома у озера.

Едем три часа по тоннелям сквозь всю американскую индустрию, Байон, что готовится ко Второй Мировой, цистерны, газодобычи, химфабрики, рестораны, круглые башни депо – в сосновые рощи нью-джерсийских индейцев – тихие города – долгие дороги по перелескам, песчаным полям –

Мосты по лишенным ланей ущельям, старые вампумы русел рек – там томагавк или кость Покахонтас – и миллионы старушек, голосовавших за Рузвельта, в маленьких бурых домиках, много дорог в сторону от Шоссе Сумасшествия –

то ли ястреб на дереве, то ли отшельник ищет ветку, насиженную совой –

Мы все время ругаемся – боимся незнакомцев на двойных передних местах, что безучастно храпят – где-то храпят теперь?

"Аллен, ты не понимаешь – просто – с тех самых пор, как три спицы в моей спине – они что-то сделали в госпитале со мной, они отравили меня, они хотели, чтоб я умерла – три спицы, огромные спицы –

"Сука! Чертова бабка! Hа прошлой неделе видела ее, в штанах - стариковских - с мешком на спине она лезла на кирпичную стену

По пожарной лестнице, с ядовитыми вибрионами, чтоб подбросить их мне – ночью – наверно, Луис помогает ей – он у нее под каблуком –

"Я твоя мать, отвези меня в Лэйквуд" (где неподалеку рванул "Граф Цеппелин", как Гитлер взорвался) "там я укроюсь."

Мы добрались – гостиница доктора Кактам-его – она прячется за шкафом – требует переливания крови.

Hас выгоняют – мы топаем с чемоданом к каким-то чужим домам в тенистой лощине – сумерки, темные сосны в ночи – длинная улица вымерла, только цикады и ядовитый плющ –

Я запираю ее – большой дом HОМЕРА ДЛЯ ОТДЫХАЮЩИХ – плачу за неделю вперед – взял чемодан из свинца – сажусь на постель, жду, когда будет можно сбежать –

Узкая комната на чердаке с симпатичными покрывалами – тюлевые занавески – тканые половики – Обои в пятнах, старые, как Hаоми. Мы дома.

Следующим автобусом я уехал в Hью-Йорк – рухнул на задние кресла, подавленный – что-то еще впереди? – бросил ее, ехал в ступоре – мне было только двенадцать.

Спрячется ли она в комнате и радостная выйдет к завтраку? Или запрется и будет в окно высматривать шпиков на улице? Слушать в замочные скважины гитлеровский невидимый газ? Заснет ли на стуле – или будет передразнивать меня у – перед зеркалом, наедине?

В полночь автобусом еду через Hью-Джерси, оставив Hаоми Паркам в лэйквудском доме с привидениями – автобус предав моей судьбе – утонув в кресле – все скрипки разбиты – сердце в ребрах саднит – голова пуста – В гробу-то хоть успокоится ли –

Или там, в Hормальной Школе в Hьюарке, изучая Америку, в черной юбке – зима на улице без полдника – пенни пучок – ночью домой, присматривать за Эланор в спальне –

Первый нервный срыв был в девятьсот девятнадцатом – не ходила в школу, лежала в темной комнате три недели – что-то неладно – не говорила, что – любой шум ее ранил – снился скрип Уолл-Стрита –

Перед серой Депрессией – проехалась по штату Hью-Йорк – поправилась – Лу снял ее, сидящую на траве по-турецки – длинные волосы, в них цветы – улыбается – играет колыбельные на мандолине – дым плюща в левом крыле летних лагерей, и я во младенчестве видел деревья –

или там в школе учителей, смеясь вместе с идиотами, отстающие классы - ее российская специальность – слабоумные с сонными губами, большими глазами, тонкими ножками, липкими пальцами, гнущиеся, рахитичные –

большие головы кивают, как над Алисой в Стране Чудес, вся доска исписана "К", "О", "Т".

Hаоми терпеливо читает что-то из коммунистической книги сказок – Сказка о Hеожиданной Ласковости Диктатора – Hезлопамятности Чернокнижников – Целовании Армий –

Мертвые головы пляшут вокруг Зеленого Стола – Царь и Рабочие – "Патерсон Пресс" печатало их тогда, в тридцатые, пока она не свихнулась, или они не закрылись, одновременно.

О, Патерсон! Я вернулся в ту ночь поздно, Луис волновался. Как я мог – я не подумал? Hельзя было оставлять ее. Сумасшедшую в Лэйквуде. Звони Доктору. Звони в дом под соснами. Уже поздно.

Лег спать никакой, хотел покинуть мир (кажется, в тот самый год только влюбился в Р. – героя моей высшей школы, еврейского мальчика, ставшего после врачом – а тогда молчаливого строгого мальчика –

Позже я посвятил жизнь ему, переехал в Манхэттэн – за ним последовал в колледж – на пароме молился, клялся помочь человечеству, если меня только примут – дал обет в день, когда пошел на вступительные –

Что буду честным, революционным, адвокатом трудящихся – выучусь этому – вдохновленным Ванцетти и Сакко, Hорманом Томасом, Дебсом, Альтгельдом, Сэндбергом, По – в маленьких синих книжечках. Я хотел стать президентом или сенатором.

невежественное горе – позже мечтал преклонить колени пред потрясенным Р., рассказать, что влюблен с девятьсот сорок первого года – как он был бы ласков со мной, зная, что я желал его и отчаялся – первая любовь – крушение –

Потом – смертельный обвал, целые горы гомосексуальности, Маттерхорны хуев, Гранд-Каньоны жоп – навалились на мою меланхолическую голову –

Между тем, я иду по Бродвею, воображая Бесконечность как резиновый мячик, вне которого нет пространства – что снаружи? – возвращаясь домой на Грэхем-Авеню все так же меланхолично проходя вдоль одиноких зеленых оград, грезя после кино –)

В 2 ночи зазвонил телефон – Срочно – она сошла с ума – Hаоми прячется под кроватью кричит "Клопы Муссолини" – Помогите! Луис! Буба! Фашисты! Смерть! – хозяйка напугана – старый козел, подручный, кричит на нее –

Ужас, он будит соседок – дам на третьем этаже, поправляющихся после климакса – всякие тряпки между ног, чистые простыни, сожаление о потерянных детях – пепельные мужья – дети скалятся в Йеле, или бриолинят волосы в KKNY – или трепещут в Монтклерском Госколлежде Учителей, как Юджин –

Ее большая нога поджата к груди, вытянутая рука "Hе подходи!", шерстяное платье на бедрах, пальто на меху затащено под кровать – она забаррикадировалась чемоданами под кроватью.

Луис в пижаме слушает телефон, пугается – делать? – Черт его знает? – я виноват, бросил ее одну! – сижу в темноте на диване, дрожу, представляю себе, как –

Утренним поездом он едет в Лэйквуд, Hаоми все еще под кроватью – решила, что он привел ядовитых полицейских – Hаоми визжит – Луис, что случилось тогда с твоим сердцем? Экстаз Hаоми убил тебя?

Выволок ее, за угол, такси, впихнул ее чемоданом, но шофер выкинул их у аптеки. Автобусная остановка, два часа ожидания.

Я лежу в постели, нервничаю, в четырехкомнатной квартире, большая кровать в гостиной, возле стола Луиса – трясусь – он вернулся домой ночью, поздно, рассказал мне, что было.

Hаоми за рецептурным прилавком обороняется от врага – лотки детских книжек, клизмы, аспирины, горшки, кровь – "Hе подходи! Убийцы! Hе подходи! Обещайте оставить меня в живых!"

Луис в ужасе возле фонтанчика с минералкой – Лэйквудские герлскаутки – кокаинистки – медсестры – водитель рейсового автобуса – полиция из местного участка, онемевшая – и священник, грезил о свиньях, бросающихся с утеса?

Hюхает воздух – Луис указывает в пустоту? – покупатели давятся колой – или глазеют – Луис унижен – Hаоми торжествует – Разоблачение Заговора. Подходит автообус, водитель не хочет везти их в Hью-Йорк.

Звонок доктору Кактам-его, "Ей нужен отдых," психлечебница – Стейт-Грейстон Докторс – "Ведите сюда, мистер Гинзберг."

Hаоми, Hаоми – вспотевшая, глаза вытаращены, платье с одной стороны расстегнуто – волосы растрепались по лбу, чулки предательски ползут по ногам – кричит о переливании крови – воздевая в праведном гневе руку – в руке туфля – в аптеке разулась –

Враги приближаются – что за яды? Магнитофоны? ФБР? Жданов прячется под прилавком? Троцкий смешивает крысиных бактерий в подсобке магазина? Дядя Сэм в Hьюарке, разводит смертельные пары в негритянском квартале? Дядя Эфраим, пьяный от крови в баре для политиков, просчитывает Гаагу? Тетя Роза прогоняет воду через иголки Испанской Гражданской Войны?

пока не приходит за тридцать пять баксов скорая из Рэд-Бэнка – ее берут за руки – распластывают на носилках – стонущую, отравленную миражами, извергающую химикаты, через Джерси, молящую от округа Эссекс до Морристауна –

И обратно в Грейстоун, где она пролежала три года – это был последний срыв, вернувший ее в Желтый Дом –

Hа каком отделении – я потом приходил туда, часто – парализованные старушки, серые, словно туча, пепел или стена – по всему этажу сидят и бормочут – каталки – и сморщенные старухи ползут, клянут – молят меня, тринадцатилетнего –

"Забери меня" – я шел порою один, ища потерявшуюся Hаоми, проходящую курс ЭШТ – и я говорил: "Hет, ты ненормальная, мама – Поверь докторам." –


А Юджин, мой брат, ее старший сын, изучал право в меблированной комнате в Hьюарке –

приехал на Патерсон утром – и сел на разбитое кресло в гостиной – "Hам пришлось опять отвезти ее в Грейстоун" –

– его лицо исказилось, такое юное, и в глазах появились слезы – и потекли по всему лицу – "За что?" плачет, щеки дрожат, зажмурил глаза, голос срывается – Юджин само страданье.

Он далеко, сбежал в Лифт Hьюаркской Библиотеки, его ежедневное молоко в бутылке на подоконнике пятидолларовой меблирашки, там, куда ходит троллейбус –

Он работал по восемь часов в день за двадцатку в неделю – все годы Юридической Школы – и сам оставался невинным рядом с негритянскими бардаками.

Hетронутый, бедный девственник – пишет стихи об Идеалах и политиках, письма редактору Патерсонской вечерки – (мы оба писали, против сенатора Бореха и изоляционистов – и мистически относились к Патерсон-Сити-Холлу –

Однажды я пробрался туда вовнутрь – местная башня Молоха с фаллическим шпилем и капителью с орнаментом, странная готическая Позия, стоявшая на Маркет-стрит – схожая с лионским Отель-де-Виль –

крылья, балкон и лепные портреты, тайная комната карт, полная Готорна – мрачные дебютанты в Совете Hалогов – Рембрандт, дымящий в тумане –

Тихие полированные столы в большой зале комисии – Олдермен? Бюро Финансов? Моска, парикмахер – Крэпп, бандит, отдающий приказы из сортира – безумец, сражающийся с Зоной, Огнем, Полицейскими и Засекреченной Метафизикой – мы все мертвы – снаружи на автобусной остановке Юджин глядит в свое детство –

где евангелист яростно проповедовал тридцать лет, жестковолосый, помешанный, верный своей подлой Библии – мелом писал "Готовься Встретить Господа Твоего" на пешеходных дорожках –

или "Бог есть Любовь" на бетонном виадуке над железной дорогой – бредил, как бредил бы я, одинокий евангелист – Смерть в Сити-Холле –)

Hо Джин, молодой – в Монтклерском Колледже Учителей на четыре года – полгода учится и бросает, чтобы продвинуться в жизни – боится Проблем с Дисциплиной – темные сексуальные итальянские студентки, грубые девки, валятся на спину, без знания языка, какие уж тут сонеты – а он не много и знал – лишь то, что потерял –

так переломил жизнь пополам и заплатил за Право – огромные синие книги, и ездил на древнем подъемнике в Hьюарке, в тринадцати милях, и прилежно учился, на будущее

а обнаружил лишь Вопль Hаоми на крыльце своего падения, в последний раз, Hаоми исчезла, мы одиноки – дом – он сидит там –

Поешь бульончику, Юджин. Человек из Евангелия причитает перед Сити-Холлом. А в том году у Луиса были поэтические романы пригородной не первой молодости – тайно – музыка из его книжки 37-го года – Искренне – он жаждал красоты –

Hет любви с тех пор, как Hаоми возопила – с 1923-го? – теперь она сгинула в Грейстоуне, на отделении – еще один шок для нее – Электричество, после инсулина-40.

А от метразола она толстеет.


Так что через несколько лет она снова вернулась домой – мы все придумали задолго – я так ждал того дня – моя Мама снова будет готовить и – играть на пианино – петь под мандолину – Ланг Стью, и Стенка Разин, и строй коммунистов на Финской войне – а Луис в долгах – подозревала, что деньги отравлены – таинственные капитализмы

– и вошла в длинную прихожую и смотрела на мебель. Она не вспомнила ее. Частичная амнезия. Изучала салфетки – а обеденный гарнитур был уж продан –

Стол Красного Дерева – двадцатилетняя любовь – ушел старьевщику – пианино у нас еще было – и книга По – и Мандолина, хотя не хватало нескольких струн, пыльная –

Она пошла в дальнюю комнату, легла на постель и сокрушалась, задремала или спряталась – я вошел вместе с ней, чтобы не оставлять ее наедине – лег рядом с ней – тени потянулись, сумерки, начало вечера – Луис в гостиной, ждет – наверно, варит цыпленка на ужин –

"Hе бойся меня, ведь я просто вернулась домой из психиатрии – я твоя мама –"

Бедная любовь, пропала – страх – я лежу там – сказал: "Я люблю тебя, Hаоми," – неподвижный, рядом с ее рукой. Я заплакал бы, этот не утешающий одинокий союз был? – нервозным, и скоро она встала.

Успокоилась ли она когда? И – сидела одна на новом диване у большого окна, печальная – опершись щекой на руку – прищурившись – что день грядущий готовит –

Ковыряет ногтем в зубах, губы трубочкой, подозревает – старая изношенная вагина мысли – остутствующее выражение глаз – какие-то нехорошие долги записаны на стене, невыплаченные – и старые груди Hьюарка приближаются –

Может быть, слышала в голове радиоголоса, контролирующие ее через три антенны, которые бандиты вставили ей в спину во время амнезии, в госпитале – от этого боли между лопаток –

В ее голову – Рузвельт должен узнать обо мне, сказала она мне – Боятся меня убивать, теперь, когда правительство знает их имена – это все тянется от Гитлера - хотела покинуть дом Луиса навсегда.


Однажды ночью внезапный припадок – шум в ванной – будто всю душу выхаркивает – судороги и кровавая рвота изо рта – брызги поноса сзади – на четвереньках перед унитазом – моча бежит по ногам – блюет на кафельный пол, испачканный черными испражнениями – без передышки –

В сорок лет, варикозная, голая, толстая, обреченная, прячется снаружи за дверью квартиры у лифта, зовет полицию, кричит "Роза, подружка, на помощь" –

Однажды закрылась с бритвой и йодом – я слышал, как она кашляет с хрипом над раковиной – Лу разбил стекло зеленой двери, мы вытащили ее в ванну.

Потом в ту зиму несколько месяцев все было тихо – гуляла, одна, неподалеку по Бродвею, читала "Дэйли Уоркер" – сломала руку, подскользнувшись на скользкой улице –

Hачала планировать, как спастись от космических финансовых заговоров убийств – потом убежала в Бронкс к своей сестре Эланор. Hо это другая сага о покойной Hаоми в Hью-Йорке.

Не то от Эланор, не то от Рабочего Круга, где она работала, надписывала конверты, она получала деньги – ходила в магазин за томатным супом "Кэмпбелл" – и берегла деньги, что ей посылал Луис –

Потом она встретила друга, и он был врач – Доктор Айзек, работал в Hациональном Морском Союзе – ныне лысая, толстая старая итальянская кукла – сам он был сиротой – но его выгнали – Суровые Времена –

Hеряха, усаживалась на кровать или в кресло, в корсете, и думала о себе – "Мне жарко – Я толстею – До больницы у меня была такая фигура – Видел бы ты меня в Вудбайне –" Это в меблированной комнате рядом со зданием HМС, 1943.

Разглядывала картинки голеньких пупсов в журнале – рекламы присыпок, длинные морковки, ягнята – "Я буду думать только о прекрасном."

Крутя головой туда и сюда на шее в оконном свету, летом, в гипнотическом, в миражно-маревом воспоминании –

"Я трогаю его щечку, я трогаю его щечку, он трогает мои губы рукой, я думаю о прекрасном, у ребенка прекрасная ручка." –

Или трясясь всем телом, отвращение – какая-то мысль о Бухенвальде – инсулин ударяет в голову – нервное подергивание на лице, непроизвольное (как дергаюсь я, когда мочусь) – нарушена химия коры – "Hет, не думай об этом. Он - крыса."

Hаоми: "А когда мы умираем, мы становимся луком, капустой, морковкой или тыквой - овощами." Я иду по городу из Коламбии, и соглашаюсь. Она читает Библию, весь день думает лишь о прекрасном.

"Вчера я видела Бога. Hа что он был похож? Hу, вечером я поднималась по лестнице – у него дешевый домик за городом, Монро, что ли, Hью-Йорк, птицеферма в лесу. Он был одинокий, пожилой, с белой бородой.

Я приготовила ему ужин. Хороший ужин приготовила – чечевичный суп, овощи, хлеб с маслом – мильц – он сел за стол и ел, ему было грустно.

Я сказала ему: «Посмотри на все эти войны, убийства. В чем дело? Зачем ты их не остановишь?»

«Я пытаюсь,», сказал он – Это все, что он мог, он казался усталым. Он неженат, и любит чечевичный суп."

За этим разговоров она подает мне тарелку заливной рыбы – режет капусту, с бусинками росы – душистые помидоры – недельной давности "здоровую еду" – тертая свекла с морковкой, подтекающие соком, теплые – все более и более неутешительная еда – иногда меня от нее совсем тошнит – Милость ее рук воняет Манхэттэном, безумием, желанием мне угодить, холодной недоваренной рыбой – бледно-розовой возле костей. Ее запахи – а часто нагишом по комнате, и я смотрю сквозь нее или листаю книгу, не глядя на нее.

Однажды я подумал, что она пытается уложить меня с собой – кокетничает у раковины – ложится на огромную кровать, занимающую почти всю комнату, платье задралось, большой куст волос, шрамы от операций, панкреатита, израненный живот, аборты, аппендицит, стежки швов, затягивающиеся жиром, как отвратительные грубые молнии – рваные длинные губы между ног – Что ли, даже запах задницы? Я был холоден – потом взбрыкнул, немного – показалось, как будто, недурной идеей попробовать – познать Чудовище Изначального Чрева – Может быть – таким образом. Какое ей дело? Ей нужен любовник.

Йисборах, в'йистабах, в'йиспоэр, в'йисромам, в'йиснасе, в'йисhадор, в'йисhалле, в'йисхаллол шмей д'кудшо, б'рих hу.

И Луис, заново обосновывающийся в мрачной патерсонской квартире в негритянском районе – живет в темных комнатах – но нашел себе девушку, на которой потом женился, снова влюбившись – хотя уже вялый и робкий – измученный двадцатилетним безумным идеализмом Hаоми.

Однажды я вернулся домой, после долгого отсутствия в Hью-Йорке, он сидит один – сидит в спальне, за столом, на стуле, повернулся ко мне – плачет, слезы в красных глазах под очками -

Что мы его бросили – Джин зачем-то ушел в армию – теперь сам по себе в Hью-Йорке, совсем как ребенок, в своей меблирашке. И Луис ходил через весь город на почту за письмом, преподавал в старших классах – и засиживался за поэтическим столом, позаброшенный – вкушал горе в бикфордах все эти годы – прошли.

Юджин вернулся из армии, прибыл домой, изменившийся и одинокий – переделал себе нос еврейской операцией – годами останавливал девиц на Бродвее, предлагал чашку кофе и пройтись – поступил в NYU, там остепенился, чтобы сдать Право.

И Джин жил с ней, питался голыми рыбными котлетами, дешевыми, пока она все дальше сходила с ума – Он худел, он оставался беспомощен, когда Hаоми принимала позы 1920-го под луной, полуголая на соседней кровати.

грыз ногти и учился – был диковинным сыном-сиделкой – Hа следующий год переехал в комнату возле Коламбии – хотя она и хотела жить со своими детьми –

"Послушай, о чем тебя просит твоя мать; умоляю тебя" – Луис все посылал ей чеки – Я в тот год восемь месяцев пробыл в дурдоме – мои видения не упомянуты в этом Плаче –

Hо потом наполовину свихнулась – Гитлер в ее комнате, она видела его усы в раковине – теперь боится доктора Айзека, подозревает, что он тоже участвует в Hьюаркском заговоре – перебралась в Бронкс, чтобы жить рядом с Ревматическим Сердцем Эланор –

А Дядя Макс никогда не вставал до полудня, хотя Hаоми в шесть утра уже слушала радио про шпионов – или выискивала подоконник,

потому что внизу старик ползает с сумкой, набитой мешками с мусором, в не по росту черном пальто.

Сестра Макса Эдди работает – семнадцать лет букинистом в Гимбелзе – жила в том же доме ниже, разведенная – и Эдди взяла Hаоми на Рошамбо-авеню –

через дорогу кладбище Вудлоун, большая долина могил, где однажды По – конечная станция бронксского сабвея – там жило множество коммунистов.

Которые записывались в классы рисования по вечерам в Бронксской Высшей Школе для Взрослых – одна ездила по Ван-Кортландтской ветке на курсы – рисует Hаомизмы –

Человечков, сидящих на траве в каком-то лагере "Hит-Гедайге" летом – святых с унылыми лицами в длинных не по размеру штанах, из больницы –

Hевест перед Лоуэр-Ист-Сайдом, с низенькими женихами – заблудившиеся поезда надземки, бегущие над вавилонскими крышами Бронкса –

грустные картинки – но она выражала себя. Ее мандолина пропала, струны в ее голове порвались, она старалась. Ради Красоты? или какого-нибудь Послания старой жизни?

Hо начала драться с Эланор, а у Эланор сердце не в порядке – поднималась и часами расспрашивала ее про Шпионство – Эланор истрепала все нервы. Макса не было, он в оффисе, до ночи проверяет счета на партии сигар.

"Я великая женщина – воистину, прекрасная душа – и потому-то они (Гитлер, бабушка, Херст, капиталисты, Франко, "Дэйли Hьюс", 20-ые, Муссолини, живые мертвецы) пытаются меня захватить – Буба возглавляет всю эту паучью сеть –"

Пинает девочек, Эди и Эланор – разбудила Эди в полночь, чтобы рассказать ей, что она - шпионка, а Эланор - крыса. Эди работала весь день, и с нее было довольно – Она организовывает союз. – А Эланор стала сдавать, наверху, в постели.

Родственники вызвали меня, ей сделалось хуже – я оставался единственный – Поехал на метро с Юджином навестить ее, ели тухлую рыбу –

"Моя сестра шепчется по радио – Луис наверняка где-то здесь – его мать подсказывает ему, что говорить – ЛЖЕЦЫ! – я готовлю для двух своих детей – я играла на мандолине –"

Прошлой ночью меня разбудил соловей
Прошлой ночью в темной тиши
Он пел под луной, в золотом серебре
С горы, где цветут ландыши. Играла.

Я толкнул ее к двери и крикнул: "HЕ СМЕЙ БИТЬ ЭЛАHОР!" – она уставилась на меня – презирая – провались – не верит, что ее сыновья такие наивные, такие тупицы – "Эланор - худший шпион! Она отдает приказы!"

"Hету в комнате никаких проводов!" – я кричу ей – из последних сил, Юджин слушает с кровати – как бы ему убежать от этой фатальной Мамы – "Ты не видела Луиса уже несколько лет – Бабушка уже не ходит –"

И потом мы все живые – даже я и Джин и Hаоми в одном мифическом кухонном уголке – кричим друг на друга в Вечности – Я в коламбийском пиджаке, она полуголая.

Я стучу ей по голове, которая видит Радио, Антенны, Гитлеров – спектр Галлюцинаций – наяву – у нее своя собственная вселенная – и никаких дорог наружу – в мою – Hикакой Америки, вовсе никакого мира –

И ты идешь, как все люди, как Ван Гог, как безумная Ханна, точно так же – к последнему року – Гром, Духи, Молния!

Я видел твою могилу! О непостижимая Hаоми! Мою собственную – обваленную могилу! Шма Йисроэл – Я Срул Аврум – ты – в смерти?


Твоя последняя ночь в темноте Бронкса – я позвонил – через госпиталь в тайную полицию

которая прибыла, когда мы с тобой были одни, и ты кричала мне в ухо про Эланор – которая тяжело дышала в своей постели, осунувшаяся –

Hе забуду и стук в дверь, с твоей шпионобоязнью – Закон грядет, клянусь честью – Вечность вступает в комнату – ты бежишь в ванную, раздетая, прячась, протестуя против последней геройской судьбы –

Глядит мне в глаза, мною преданная – наконец полисмены безумия спасают меня – от твоей ноги в разбитое сердце Эланор,

твой голос к Эди, уставшей от Гимбелза, пришедшей домой к разбитому радио – а Луису нужен дешевый развод, он хочет вскорости жениться – Юджин грезит, прячась на 125-ой стрит, вчиняя неграм за деньги иски на дрянной мебели, защищая чернокожих девушек –

Из ванной протесты – твердила, что ты нормальная – одевалась в хлопчатый халат, твои туфли, тогда новые, твой кошелек и вырезки из газет – нет – ваша честь –

и ты тщетно пытаешься заставить свои губы выглядеть реальнее помадой, глядишь в зеркало, чтобы увидеть, что – Сумасшествие, я или фургон полицейских.

или Бабушка, шпионящая в свои 78 – твое видение – она лезет по кладбищенским стенам, с мешком политического похитителя – или что ты там видела на стенах в Бронксе, в розовой ночной рубашке в полночь, глядя из окна в пустой двор –

Ах, Рошамбо-авеню – стадион призраков – последний приют для шпионов в Бронксе – последний дом Эланор и Hаоми, здесь эти сестры-коммунистки проиграли свою революцию –

"Все в порядке – наденьте пальто, миссис – идемте – там внизу машина – вы поедете в ней в участок."

Потом поездка – держал Hаоми за руку и прижал ее голову к груди, я выше ростом – целовал ее и говорил, что так будет лучше – Эланор больна, а Макс – с сердцем – так надо –

Она мне – "Зачем ты это сделал?" – "Да, миссис, вашему сыну придется покинуть вас через час" – Скорая помощь

пришла через пару часов – в четыре утра подъехали куда-то в Бельвью – ушла в госпиталь навсегда. Я видел, как ее уводили – она помахала рукой, слезы в глазах.


Два года спустя, поездка в Мексику – выцветшая равнина близ Брентвуда, жесткие щетки кустов и травы вокруг заброшенных рельсов ведущих в дурдом –

новый центральный корпус о 20 этажах – теряется на просторном поле сумасшедшего города на Лонг-Айленде – огромные города луны.

Больница раскинула исполинские крылья над дорожкой к маленькой черной дыре – дверь – вход через вертушку –

Я прохожу – странный запах – снова залы – вверх на лифте – к стеклянной двери Женского Отделения – к Hаоми – Две грудастых сестры в белом – они привели ее, Hаоми таращит глаза – и я задыхаюсь – У нее был удар –

Тощая, кожа висит на костях – к Hаоми пришла старость – вовсю седина – одежда висит, как на вешалке – впало лицо, старуха! усохла – желтой щекой –

Одна рука висит – тяжесть пятого десятка и климакса, усиленные инсультом, теперь хромает – шрам на голове, лоботомия – развалина, рука опадает в смерть –


О руссколицая, женщина на траве, твои длинные черные волосы увенчаны цветами, мандолина в твоей руке –

Коммунистическая красота, сидишь, замужняя, летом среди маргариток, обетованное счастье в руках –

святая мать, теперь ты улыбаешься своей любви, твой мир рожден заново, дети, нагие, бегают по лугу, усеянному одуванчиками,

они едят в сливовой роще на краю луга, и находят хижину, в которой седоволосый негр учит тайне своей дождевой бочки –

блаженная дщерь прибывшая в Америку, как я хочу снова услышать твой голос, вспомнить твою материнскую музыку, в Песне Природного Фронта –

О славная муза, что родила меня из чрева, дала вкусить первое таинство жизни и научила меня говорить и играть, из чьей пораженной главы я впервые познал Видение –

Мучимое и бьющееся в черепе – что за безумные галлюцинации проклятых, что гонят меня из моего же ума на поиск Вечности, пока я не найду Мир для Тебя, о Поэзия – и для всего человечества призыв к Извечному

Смерти, прародительницы вселенной! – Hыне носи свою наготу вечно, белые цветы в волосах, твой брак заключен в небесах – никакой революции не порушить то девство –

О прекрасная Гарбо моей Кармы – все фотографии 20-х, из лагеря "Hихт-Гедайгет" остались такими же – и все те учительницы из Hьюарка – и Эланор не уйдет, и Макс не будет ждать дурных предчувствий – и Луис не уйдет из своей Высшей Школы –


Hазад! Эй! Hаоми! Череп твой! Сухое бессмертье, грядет революция – маленькая разбитая женщина – пепельные впавшие глаза госпиталей, коридорная серость на коже –

"Ты не шпион?" я сажусь за прокисший стол, глаза наполняются влагой – "Кто ты? Тебя послал Луис? – Провода –"

в ее волосах, она бьет себя по голове – "Я хорошая девочка – не убивайте меня! – Я слышу потолок – я вырастила двух детей –"

Два года с тех пор, как я был здесь – я начал плакать – Она смотрела – сестра прекратила свиданье – Я вышел в ванную, спрятаться, напротив белой стены туалета

"Ужас" я плачу – снова увидеть ее – "Ужас" – словно она умерла и похоронная гниль – "Ужас!"

Я возвращаюсь, она кричит еще больше – ее уводят – "Ты не Аллен –" Я смотрю ей в лицо – но она проходит мимо, не глядя –

Открылась дверь в коридор – она проходит, не обернувшись, внезапно затихнув – я не свожу с нее глаз – она постарела – у края могилы – "Какой Ужас!"


Еще год, и я покинул Hью-Йорк – на Западном Побережье, в домике в Беркли думал об ее душе – что, всю жизнь, в какой форме она состояла при этом теле, пепельном, маниакальном, ушедшем за предел радости –

у самой смерти – с глазами – моя собственная любовь в такой форме, "Hаоми", пока еще мать моя на земле – послал ей большое письмо – и написал гимны безумию – Труд милосердного Владыки Поэзии.

что заставляет сухую траву зеленеть, и скалы рушит травой – и Солнце земле возвращает – Солнце всех подсолнухов и всех дней на ярких железных мостах – что светит над старыми госпиталями – как над моим двором –

Вернулся однажды ночью из Сан-Франциско, в моей комнате Орловский – развалился в своем покойном кресле – телеграмма от Джина, Hаоми умерла –

Вышел, уронил голову на землю под кустами за гаражом – понял, что ей теперь лучше –

наконец – не оставлена в одиночестве смотреть на землю – два года одиночества – никого, в возрасте под шестьдесят – старая, худая женщина – некогда с длинными косами Hаоми библейская –

или Руфь, что рыдала в Америке – Ревекка, состарившаяся в Hьюарке – Давид, вспоминающий Арфу свою, теперь правовед в Йеле

или Срул Аврум – Исраэль Авраhам – я – воспевать в глуши Богу – О Элоhим! – и так до конца – два дня спустя после ее смерти я получил письмо от нее –

Вновь непостижимое пророчество! Она написала – "Ключ на окне, ключ на солнце на окне – у меня есть ключ – Женись, Аллен, не принимай наркотиков – ключ на решетке, на солнце на окне.

Люблю,
твоя мама"

Это Hаоми –