У.Б.Йейтс

Дар Гаруна ар-Рашида

William Butler Yeats.
The Gift Of Harun Al-Rashid.
1923

пер. Степан М. Печкин, 2000

Куста бен Лука я. Пишу письмо
Для Абд эр-Раббана, старинного знакомца,
Что ныне у Халифа казначей –
Ни для кого иного. Отнеси
Письмо по галерее Казначейства,
В которой стяги черные, как ночь,
Висят, как ночь, алмазами сверкая,
Ждут музыки войны. Сверни потом
В другую галерею, что поменьше;
Пройди вдоль византийских мудрых книг,
Томов пурпурных с золотым тисненьем,
И возле книги той остановись –
Запомни же! – встань возле той, в которой
Сафо великой песнь сохранена.
А впрочем, нет! Коль в ней письмо ты спрячешь,
Какой-нибудь влюбленный мальчуган
Его, поди, возьмет и, не заметив,
Обронит на пол, даже не взглянув.
Ты поравняйся с томом Парменида
И в нем запрячь письмо. Его Труды,
Как песнь ее, беречь халифы будут,
Доколе свет стоит. Настанет срок,
И том другому мудрецу откроет
Ту тайну, что лишь дикий бедуин
Доселе ведал. Я, при всей приязни
К кочевникам, в чьих нищенских шатрах
Нашло приют все то, о чем великий
Гарун не помнит, посвятив себя
Бесчисленным заботам государства, –
При всей приязни должен я признать,
Что странствия в пустыне, безразличной,
Как небо под крылом, дают порой
Кочевнику убогий разум птицы.

В грядущем обо мне заговорят
И вздора наплетут... Ты помнишь лето,
Когда любимый наш Халиф предал
Джафара, своего визиря, смерти?
Никто не знал, за что. Халиф сказал:
"Когда бы мой халат о том проведал,
Его сорвал бы и швырнул в огонь!"
Халиф помолодел тогда как будто;
"Хлопочет, чтоб укрыться от стыда," –
Джафаровы сторонники шептались.
Слова изменников. Достанет с нас того,
Что в этот самый год, в начале лета
Могучий повелитель королей
К ничтожному слуге его явился,
Присев на край фонтана, опустил
В бассейн, где проплывали рыбы, руку,
И вышел между нами разговор,
Который я поверю летописцам,
Чтоб видел мир, как сильные сердца
Утрачивают горечь и жестокость,
Взамен покой с усладой обретя.

"Привел я в дом красавицу невесту;
Гласит пословица: "Меняй невест весной".
Нам с нею, упоенным нашим счастьем,
Помыслить больно, как ты ходишь здесь,
Где ветерок вечерний лобызает
Жасмина куст – и как ты одинок!"

"Мне много лет, Халиф."
                        "Такие люди,
Как мы с тобою, разве стары так,
Как прочие, живущие привычкой?
Я с соколом на озеро скачу
Или доспех свой ратный надеваю,
А то – с красавицей играю. Враг
Иль сокол, или женщина ни разу
Не повторяются. И потому
Всегда в глазах охотника сверкает
Притворство юности. Фантазия твоя,
Поэт, из тела твоего взлетая,
Искрясь, в него же падает, как та
Струя, что лотоса купает листья, –
Она ли не притворство?"
                        "Что с того,
Что наши души залегают ближе
К поверхности телесной, чем у тех,
Кто ни охотой, ни стихом не славен?
Ведь молодость не тела, а души
То светится сквозь нас. Горит все так же
Светло моя свеча; но мой фонарь
Солгал бы, если б утаить пытался,
Что создан был в дни твоего отца."

"И все же – не теплеет ли на сердце
Твоем в те дни, когда цветет жасмин?"

"Халиф! Пусть мне простится вольность речи!
Ты думаешь: бывает у любви
Весна и осень; и когда уносит
Весна пришедшая плоды весны другой,
То в этом нет для сердца пораженья,
И в этом нет беды; тогда как я,
Душой принявший греческую веру,
Столь чуждую арабскому уму,
Невесту должен выбрать лишь однажды,
И если два огня в ее глазах
От глаз моих горящих не зажгутся,
Иль юноша огонь ее зажжет –
Душа моя в руину обратится
И не восстанет."
                 "Ну, а если я
Такую б отыскал тебе подругу,
Что к темным древним тайнам страсть твою
С тобою бы всецело разделила?
Что, как и ты, стремится заглянуть
За жизни край – и взор ее пылает
Стремленьем этим? и притом сама –
Источник юности, наполненная чаша?
Что ты сказал бы?"
                   "Что же, если так,
То я у жизни взял бы все, что может
Мне жизнь сулить – товарища по тем
Могучим тайнам, властным наши души
Нам даровать."
               "Подобная любовь
Должна и в этой жизни, и за нею
Быть неизменной, верной; мудрецы
Ее не зря всемерно восхваляют.
Что до меня – я, право, не мудрец.
Предпочитаю противоположность.
Я, как павлин с подругою своей,
Иль как олень с пугливой оленухой,
Подогреваю страсть я мыслью той,
Что поцелуй – насмешка человека
Над вечно неизменною душой."

От щедрости своей он одарил
Таким меня подарком, что и осень
Моя пышнее цветом расцвела,
Чем цвет моей весны нетерпеливой.
Она сидела часто у окна,
Когда я проходил; она слыхала
Все сказки, что сложили обо мне,
Еще сама насочиняла сказок;
Решила, будто груз преклонных лет
Тем больше требует заботы женской...
Во что же влюблена она была?
В меня ли – или во все ту же тайну,
Что затуманила мне взор, а ей
Фантазии смутила и подвигла
К заботе обо мне? А может быть,
Что отсвет тайны выхватил лукаво
Мои черты, и тени так легли,
Что обе страсти сделались одною
Для очарованной? Войдя, она
Не в сад пошла, не перечесть покои,
Но первым делом, книгу разложив,
Спросила о рисунке иль о тексте;
В те дни я часто находил ее
С пергаментом, сушеным и премудрым,
С тем хворостом, которым никогда
Весна в своих причудах не прельстится;
Она их гладила, как если бы листы,
Покрытые письмом и чертежами,
Казались ей любимого щекой.

Однажды поздно ночью в новолунье
Сидел я и работал при свече.
Она спала напротив. Вдруг как будто
Пошевелилась. Я тотчас же встал,
Чтобы укрыть свечу, но тут услышал
Ее слова: "Постой. Я разберу
Весь груз, что ты взвалил себе на плечи,
Из-за чего ты бледен стал челом."
И села на постели. Да она ль
То говорила, или джинн могучий?
Должно быть, джинн. В тот бесконечный час
Она была учителем премудрым,
А я – ребенком и учеником.
Безотчих истин рой, каких не знали
Все книги, что без счета я прочел,
Не выдуманных ею, никаким
Умом не порожденных, самородных
И драгоценных истин. Как бичи,
Они бездумье рассекли рубцами,
Те истины. Когда и мой костяк
Развеет ветер, эти откровенья
Направят аравийские войска!

Она умолкла. Вновь легла, заснула.
С рассветом пробудилась, поднялась,
Пошла с метелкой; пела за работой,
Не помня, как ребенок, ничего.
И с дюжину ночей прошло спокойно,
Но полная луна взошла в зенит –
Она вдруг поднялась во сне глубоком,
Не видя ничего и никого,
Пошла по дому – я успел набросить
Халат свой на нее – почти бегом
Отправилась на самый край пустыни,
Упала на песок и на песке
Перстом белесым четко начертала
Печати тайные, что я в те дни
Учил и бесконечно изумлялся.
Я спящую отвел ее домой,
И поутру, вновь ничего не помня,
Она проснулась, резвое дитя.
И так семь лет, примерно трижды в месяц
Пустынных джиннов мудрость по ночам
Из уст ее исходит, а наутро
Она о том не помнит ничего.
Ее к ученым книгам любопытство
Ушло; теперь, похоже, достает
Ей одного меня. И все же, друг мой,
Поверенный участный всех тревог
Моих незрелых лет, – я начал думать,
Что знанье на покой я променял.
Что, если, вдруг неведенье утратив,
Решит она, что я ее люблю
За этот голос? Что дары и нежность –
Лишь плата за уроки под луной,
Которые мне, старику, нужнее,
Чем молоко младенцу? Что тогда?
Утрать она любовь из-за утраты
Доверия ко мне; утрать хотя б
Всю простоту – любовь, и речь – и все –
Останусь я ощипанною птицей
На ледяном ветру. Ее речей
Невиданная мудрость происходит
От всей ее невиданной любви.
Все эти знаки, схемы и фигуры,
Рожденные, как представляли мы,
В своих Трудах великим Парменидом,
Полночные спирали и кубы –
Ее самой иное выраженье,
И я его впиваю, растворив
В вине из юности, хмельном и сладком.
Вот в этом тайна высшая моя.
Краса девичья – знамя на ветру,
Под ним же – мудрость, и лишь я один
Из всех мужей Аравии влюбленных,
Ни блеском вышивки не ослеплен,
Ни в складок черноте не затерявшись,
Ее из-под забрала слышу речь.