Кэйтилин Ни Мурраху сидела одна в маленькой пещере за Гортом-на-Клока-Мора. Ее компаньон ушел по своему обыкновению погулять солнечным утром и поиграть на своей свирели в безлюдных зеленях, где, быть может, его блуждающие мечты внимали манящей их сладости. Кэйтилин сидела и размышляла. Последние несколько дней пробудили ее тело, но пробудили также и ее ум, потому что одно пробуждение следует за другим. Печаль, навещавшая ее раньше, когда она ходила за скотиной своего отца, вернулась к ней, но теперь она уже знала ее. Она знала, о чем нашептывает ей ветер на луговом склоне холма, и чему у нее не было прежде имени – это было Счастье. Оно высвечивалось ей постепенно, но еще не было видно. Это был лишь жемчужно-перламутровый призрак, почти бестелесный, слишком легкий, чтобы коснуться его руками, и слишком возвышенный, чтобы о нем говорить. Пан назвался ей дарителем счастья, но дал ей лишь непокой, волнение и тоску, которую нельзя было утолить. Снова Кэйтилин ощущала жажду, и не могла ни сформулировать ее, ни даже распознать ее сколько-нибудь точно. Ее новорожденная Мысль обещала ей все, что угодно, как и Пан, а дала – Кэйтилин не могла сказать, дала ли она ей что-то или же не дала ничего. Границы этого были слишком трудно определимы. Она нашла Древо Познания, но со всех сторон вокруг него высилась черная стена, скрывая от нее Древо Жизни – стена, которую не могла преодолеть ее мысль, несмотря на то, что инстинкт подсказывал, что стена эта обрушится перед нею; но инстинкт не может действовать, когда мысль вышколила его в науке неверия; и эта стена не будет побеждена, пока Мысль и Инстинкт не обручатся, и первенец от этого союза будет назван Победителем Стены.
Так, после покойного томления неведения беспокойное томление мысли постигло Кэйтилин – терзания ума, который на протяжении бессчетных поколений корчится в муках, рождая экстаз – пророчество, в исполнении которого поклялось человечество, прозревая сквозь всевозможные пелены и сомнения видение веселья, в котором невинность утра не будет больше чужда нашей зрелости.
Пока она размышляла таким образом, вернулся Пан, слегка разочарованный тем, что не нашел никого, кто послушал бы его игру. Она усадила его рядом с собой, но вдруг снаружи раздался громкий хор поющих птиц. Тихие и текучие каденции, певучие флейты, сладостные трели детства сошлись и заиграли, затанцевали повсюду вокруг. Округлая, мягкая нежность песни поднималась и опадала, ширилась и полнилась и, поднявшись до предела, на миг прерывалась и рождалась снова, еще более нежная и прекрасная в своей возвышенности, пока исподволь проникновенная эта мелодия не превращалась в верх сладости, круто опускаясь и радостно возвращаясь на миг к восторгам ее товарищей внизу, раскатывая экстаз пения, которое в один миг радовало весь мир и всех грустных людей, что ходят по нему; затем пение прервалось так же внезапно, как началось, проход закрыла быстрая тень, и в пещеру вошел Ангус Óг.
Кэйтилин испуганно вскочила со своего места, и Пан тоже сделал движение, чтобы подняться, но тотчас же снова сел в своей небрежной, вольной позе.
Бог был строен и скор в движениях, как ветер. Волосы обрамляли его лицо золотыми цветами. Глаза у него были мягкие и танцующие, а губы улыбались тихой сладостью. Вокруг его головы вечно кружилось кольцо поющих птичек, и когда он говорил, голос его раздавался сладостно из самого средоточия сладости.
– Здоровья тебе, дочь Мурраху, – сказал он и сел.
– Я вас не знаю, сэр, – прошептала напуганная девушка.
– Меня нельзя знать, пока я не дам себя знать, – ответил он. – Меня зовут Беспредельной Радостью, о дочь Мурраху, и меня зовут Любовь.
Девушка в сомнении переводила взгляд с одного на другого.
Пан поднял голову от свирели:
– И меня зовут Любовь, – сказал он тихо, – и меня зовут Радостью.
Ангус Óг впервые взглянул на Пана.
– Певец Лозы, – сказал он, – я знаю твои имена – это Желание, Жажда, Похоть и Смерть. Зачем ты тайно пришел из своих краев на мои пастбища и тихие поля?
Пан спокойно ответил:
– Смертными богами движет Бессмертная Воля, и потому я здесь.
– И я здесь. – сказал Ангус.
– Дай мне знак, что я должен уйти, – сказал Пан.
Ангус Óг поднял руку, и снаружи раздалась торжествующая музыка птиц.
– Вот знак, – сказал он, – голос Даны в воздухе. – И с этими словами он поклонился великой матери.
Пан поднял руку, и издалека донеслось блеяние скотины и тонкие голоса коз.
– Вот знак, – сказал он, – голос Деметры от земли. – И он тоже низко поклонился матери мира.
Снова Ангус Óг поднял руку, и в ней появилось копье, яркое и очень страшное.
Но Пан лишь сказал:
– Может ли копье угадать Вечную Волю? – и Ангус Óг убрал оружие. Он сказал:
– Девушка выберет между нами, потому что Чувство Божественного светится в сердце человека.
Тогда Кэйтилин Ни Мурраху поднялась и села между богами, но Пан протянул руку и притянул ее к себе, так что она прильнула к нему, а он обхватил ее рукой.
– Мы скажем этой девушке истину. – сказал Ангус Óг.
– Разве боги могут говорить что-то другое? – спросил Пан и весело рассмеялся.
– Между нами есть разница. – ответил Ангус Óг. – Ей судить.
– Пастушка, – обратился к ней Пан, прижав к себе рукой, – ты рассудишь нас. Знаешь ли ты, что важнее всего на свете – потому что тебе придется судить именно об этом?
– Я слышала, – отвечала девушка, – что две вещи считаются важнее всех. Ты, – она повернулась к Пану, – говорил, что это Голод, а мой отец давным-давно сказал, что важнее всего на свете – Здравый Смысл.
– Я не говорил тебе, – сказал Ангус Óг, – что я считаю самым важным на свете.
– У тебя есть право сказать. – сказал Пан.
– Самое важное на свете, – сказал Ангус Óг, – это Божественное Воображение.
– Теперь, – сказал Пан, – мы знаем все важные вещи, и можем говорить о них.
– Дочь Мурраху – продолжил Ангус Óг, – сказала нам, что думаешь ты, и что думает ее отец; но она не сказала, что думает она сама. Скажи нам, Кэйтилин Ни Мурраху, что ты считаешь самым важным на свете?
Кэйтилин Ни Мурраху пришлось подумать некоторое время, а потом она тихо ответила:
– Я думаю, что важнее всего на свете Счастье.
Услышав это, все некоторое время сидели молча, а потом Ангус Óг заговорил снова:
– Божественное Воображение можно познать только через мысли Его созданий. Мужчина сказал: Здравый Смысл, а женщина сказала: Счастье – самые важные вещи на свете. Эти вещи – мужчина и женщина, потому что Здравый Смысл – это Мысль, а Счастье – это Чувство, и пока они не объединятся в объятиях Любви, воля Необъятного не принесет плодов. Ибо, смотри: брака в человечестве не было с начала времен. Мужчина живет лишь со своей собственной тенью. Он преследует желание, родившееся в его голове, и ни один мужчина доныне не знал любви женщины. А женщина соединяется с тенью своего сердца, с гордостью думая, что она – в объятиях мужчины. Я видел, как мой сын танцевал с Идеей, и спросил его: «С чем ты танцуешь, сын мой?», а он ответил: «Я веселюсь с женою любви моей», и действительно – образ ее был образом женщины, но все же он танцевал лишь с Идеей, а не с женщиной. А потом он ушел к своим трудам, и тогда его Идея поднялась, и на нее нашла ее человечность, так, что она облачилась в красоту и страх, и ушла и танцевала со слугой моего сына, и в этом танце была великая радость – потому что тот, кто находится не на своем месте, есть Идея, а не человек. Мужчина – это Мысль, а женщина – Чутье, и они никогда не обручались. Между ними лежит пролив, который зовется Страхом, и они боятся того именно, что их сила отнимется от них, и они не смогут больше быть тиранами. Вечный создал любовь слепой, ибо не наукой, но одним лишь чутьем человек может придти к своей любви; желание же, которое есть наука, имеет много глаз и так дальнозорко, что человек проходит лицом к лицу мимо своей любви, говоря, что любви нет, и жалуется на свои собственные обманы. Простаков направляет сам Бог, но дьявол глядит глазами всех существ, и оттого они блуждают среди ошибок разума, всеми словами отрекаясь от этих блужданий. Желанием мужчины должна быть Красота, но он в своем уме разодел рабыню и назвал ее Добродетелью. Желанием женщины должна быть Мудрость, но она в своей крови создала зверя и назвала его Храбростью; а настоящая добродетель есть храбрость, настоящая храбрость есть свобода, а настоящая свобода есть мудрость, а Мудрость – дочь Мысли и Чутья; и ее имена также – Невинность, Восторг и Счастье.
Сказав эти слова, Ангус Óг умолк, и в пещере некоторое время было тихо. Кэйтилин закрыла лицо ладонями и не хотела смотреть на Пана, но тот притянул девушку к себе и отвернулся в сторону, посмеиваясь над Ангусом.
– Пришло ли уже время девушке судить нас? – спросил он.
– Дочь Мурраху, – сказал Ангус Óг, – пойдешь ли ты со мною отсюда?
Кэйтилин взглянула на бога в сильном беспокойстве.
– Я не знаю, что делать, – сказала она. – Зачем я вам обоим? Я отдалась Пану, и его руки обнимают меня.
– Ты нужна мне, – сказал Ангус Óг, – потому что мир забыл меня. Во всем моем народе не осталось памяти обо мне. Я одинок, бродя по холмам моей страны, я одинок. Я – забытый бог; я не могу смеяться моим счастливым смехом. Я скрываю серебро моих речей и золото моего веселья. Я живу в расщелинах скал и темных пещерах морей. Я плачу по утрам, потому что не могу смеяться, а по вечерам я брожу повсюду, и я несчастлив. Где я целовал – вылетела птица; где я ступил – расцвел цветок. Но Мысль поймала моих птиц в свои силки и продала на рынках. Кто избавит меня от Мысли, от низкого ханжества Разума, создателя цепей и капканов? Кто спасет меня от священной нечистоты Чувства, чьи дочери – Зависть, Ревность и Ненависть – рвут мои цветы, чтобы украсить свой разврат, и мои листья, чтобы те усыхали на грудях мерзости. Взгляни – я заперт в пещере небытия до тех пор, пока голова и сердце не сойдутся в плодоношении, пока Мысль не заплачет о Любви, а Чувство не очистит себя, чтобы встретить своего возлюбленного. Тир-на-нÓг12 – это сердце мужчины и голова женщины. Далеко разнесены они. Они стоят, сосредоточившись в себе, а между ними раскинулось беспокойное море пустоты. Никакой голос не долетит с одного из этих берегов на другой. Ничей глаз не соединит их мостом, и никакое желание не сведет их, пока не найдет их слепой бог, принесенный волной – не так, как снимается в свой поиск стрела с тетивы лука, но тихо, незаметно, как перышко, подхваченное ветром, касается по сто раз земли; не компасом и картой, но дыханием Всемогущего, которое веет отовсюду, не тяготясь и не переставая. День и ночь оно веет извне внутрь. Оно все собирает к центру. Из внешней дали во внутреннюю глубину, проницая, от тела к душе, пока голова женщины и сердце мужчины не наполнятся Божественным Воображением. Гимен, Гименея! Я пою ушам, которые зажаты, глазам, которые закрыты, и умам, которые не трудятся. Сладко пою я на склоне холма. Слепой да взглянет внутрь себя, а не вовне; глухой да прислушается к рокоту крови в его жилах и зачаруется мудростью сладости; безмысленный да станет думать без усилия, как сверкает молния, чтобы рука Невинности могла дотянуться до звезд, чтобы стопы Восхищения танцевали для Отца Радости, а смеху Счастья отвечал Голос Благословения.
Так пел Ангус Óг в пещере, и не успел он замолкнуть, как Кэйтилин Ни Мурраху вырвалась из объятий своих желаний. Но так крепки были руки Пана, державшие ее, что, когда она высвободилась, на ее теле остались отметины его пальцев, и немало дней прошло прежде, чем эти отметины исчезли.
Тогда Пан молча поднялся, взяв свою сдвоенную свирель в руки, и девушка заплакала, упрашивая его остаться, быть ее братом и братом ее возлюбленного, но Пан улыбнулся и сказал:
– Твой возлюбленный – мой отец и мой сын. Он – вчера и завтра. Он – верхний и нижний жернов, а я буду сокрушаем между жерновами, пока не склонюсь снова перед престолом, от которого я пришел, – и, сказав это, он нежнейше обнял Ангуса Óга и пошел через тихие поля, по склонам гор, исчезая в синих просторах пустоты.
А через некоторое время Кэйтилин Ни Мурраху со своим спутником пошла за кромку поля, и она пошла с ним не потому, что поняла его слова, и не потому, что он был наг и не стыдился, а только потому, что она была очень нужна ему, и поэтому она любила его, и показывала ему тропу, и заботилась, чтобы он не споткнулся.