Глава XI

– Она не заслуживает, чтобы ее спасли, – сказал Философ, – но я спасу ее. Именно, – подумал он через некоторое время, – она не хочет, чтобы ее спасли, и поэтому я спасу ее.

Философ шел по дороге, а красивое тело стояло у него перед глазами, простое и прекрасное, как древняя статуя. Философ сердито помотал головой, но видение не исчезало. Он попытался сосредоточить свой ум на глубокой философической максиме, но будоражащий образ Кэйтилин вторгся между ним и его мыслью, развеивая последнюю так сильно, что, сформулировав афоризм, спустя мгновение Философ уже не смог вспомнить, о чем тот был. Такое состояние ума было столь необычно для Философа, что он впал в изумление.

– Так, значит, ум настолько нестоек, – сказал он, – что какое-то туловище, одушевленная геометрическая фигура, может напрочь сбить его с толку?

Эта мысль ужаснула его: он увидел, что цивилизация возводит свои храмы на вулкане...

– Пф-ф-ф, – сказал он, – и нет ее! Подо всем лежит хаос и багровая анархия, надо всем – всепоглощающее непрестанное желание. Наши глаза указывают нам, о чем нам думать, а наша мудрость – всего лишь перечень чувственных позывов!

Философ остался бы в состоянии глубокой удрученности, если бы от этого потрясения в нем не закипела вдруг такая удивительная радость, какой он не помнил с детства. Годы свалились с его плеч. С каждым шагом он сбрасывал по фунту серьезности и солидности. Даже кожа его стала мягкой, нежной, и он обнаружил вдруг, что ему нравится шагать такими широкими шагами, о каких прежде ему и не думалось. Собственно, одна лишь мысль и казалась ему неуместной, и вовсе не потому, что он не мог думать ни о чем – а потому, что ему не хотелось. Вся важность, вся властность его ума словно бы растаяли, и та деятельность, которая прежде была присуща этому органу, теперь передалась его глазам. Изумленный, он увидел солнечный свет, омывающий горы и долы. Птица на плетне заставила его остановиться – клюв; голова; глаза; лапы; и крылья, развернутые под углом к ветру. Впервые в своей жизни Философ по-настоящему увидел птицу; и через мгновение после того, как она улетела, он смог воспроизвести ее резкий, скрипучий крик. С каждым шагом вперед по извивающейся дороге окружающий пейзаж менялся – Философ смотрел и отмечал это, пребывая почти в экстазе. Островерхая гора наступала на дорогу; затем дорога терялась в траве луга на склоне, скатывалась в долину, а после легко и спокойно поднималась в гору опять. На одной стороне дороги деревья в небольшой купе раскланивались друг с другом самым дружелюбным образом. Напротив них одинокое дерево, разросшееся и ровное, довольствовалось своим собственным обществом. Куст разостлался по земле, словно готовый в каждый миг по волшебному слову вскочить и с гиканьем и хохотом погнаться за кроликами по лужайке. Повсюду мощными потоками разливался солнечный свет, и били глубокие ключи теней; и одни не казались прекраснее других. О, этот солнечный свет! О слава его, доброта и сила! как вольно и величественно светил он, не зная границ, не зная труда; Философ видел безмерную щедрость его и славил его так, словно сам был частицей этого величия. А разве не был? Разве солнечный свет не струился с его головы и кончиков пальцев? Истинно, благодать, хранимая в нем, стремилась вырваться, рвалась в работу за пределы вселенной. Мысль – о, ничтожная! – но движение, чувство! они существовали взаправду. Ощущать, действовать, шагать вперед в восторге, распевая пеан торжествующей жизни!

Спустя некоторое время Философ проголодался и, сунув руку в свою суму, отломил кусок от одной из ковриг хлеба и огляделся вокруг в поисках места, где можно было бы спокойно съесть его. Возле дороги он нашел родник – попросту маленькую, обложенную камнями ямку, полную воды. Над ней возвышался большой камень, а вокруг, почти полностью скрывая ее от взоров, росли густые кусты. Философ и не заметил бы родника, если бы не тоненький ручеек шириной в две ладони, ковылявший от него через поле. У этого родника Философ присел и зачерпнул воду ладонями – вода оказалась приятной на вкус.

Он уже почти доел хлеб, когда слуха его достигли далекие шаги, и вскоре на тропе появилась женщина с кувшином в руке. Это была дородная миловидная женщина, и шла она, как человек, у которого нет ни неприятностей, ни дурных предчувствий. Увидев Философа, сидящего у родника, она на мгновение приостановилась, а затем подошла к нему с добродушной улыбкой.

– Доброе утро вам, сэр. – сказала она.

– И вам доброе утро, мэм, – отвечал Философ. – Садитесь рядом со мной, и отведайте моего хлеба.

– В самом деле, почему бы и нет, – сказала женщина и присела рядом с ним.

Философ отломил от каравая большой кусок, передал его женщине, и та попробовала его.

– Вкусно, – сказала она. – Кто его испек?

– Моя жена, – ответил он.

– Вот как! – сказала женщина, оглядев Философа. – Знаете, а вы совсем не похожи на женатого.

– Не похож? – удивился Философ.

– Ни капельки. Женатый мужчина выглядит улаженно и устроенно: он выглядит законченным, если вы меня понимаете; а холостой выглядит неустроенным и смешным, и его вечно тянет бродить и высматривать что-то. Женатого от холостого я отличу завсегда.

– Как это? – спросил Философ.

– Очень просто, – ответила она, кивнув. – Все дело в том, как они смотрят на женщину. Женатый смотрит на тебя спокойно, как будто все про тебя знает. Для него в женщине вовсе нет ничего непонятного; а холостой смотрит на тебя пристально и отводит глаза, а потом смотрит снова, так что ты знаешь, что он думает о тебе, а сам не знает, что ты думаешь о нем; поэтому они всегда такие загадочные, и поэтому они нравятся женщинам.

– Как? – переспросил Философ, пораженный. – Неужели холостые больше нравятся женщинам, чем женатые?

– Ну конечно, больше! – горячо ответила женщина. – Женщина и не глянет на ту сторону дороги, где стоит женатый мужчина, если на другой стороне будет стоять холостой.

– Это очень интересно! – сказал Философ серьезно.

– А занятно то, – продолжила женщина, – что еще на дороге, едва я увидела вас, как сказала себе: "вон сидит холостяк". И давно вы женаты?

– Не знаю, – сказал Философ. – Должно быть, лет десять.

– И сколько у вас детей, сударь?

– Двое, – ответил Философ, и поправился. – Нет, у меня только один.

– Другой умер?

– У меня и был только один.

– Десять лет женаты, и всего один ребенок! – повторила женщина. – Нет, любезный, вы не женатый мужчина. Чем же вы занимались-то все это время? Не стану и рассказывать вам про всех моих детей, живых и мертвых. Но вот что я вам скажу: женаты вы там или нет, а все-таки вы холостяк. Я это поняла, как только вас увидела. А жена ваша – что она за женщина?

– Довольно тощая женщина, – сказал Философ, откусив еще кусок хлеба.

– Тощая?

– И причина того, что я заговорил с вами, – продолжал Философ, – в том, что вы – женщина толстая.

– Я не толстая! – был ее сердитый ответ.

– Толстая, – настоял Философ, – и поэтому-то вы понравились мне.

– А, ну, если вы в этом смысле... – женщина хихикнула.

– Я думаю, – продолжал Философ, с восторгом глядя на нее, – что женщина должна быть толстой.

– Сказать вам по правде, – подхватила женщина с чувством, – я и сама так думаю. Никогда не встречала тощей женщины без того, чтобы она оказалась стервой; и никогда не встречала толстого мужчины без того, чтоб он не оказался дураком. Толстая женщина и тощий мужчина; таково естество! – сказала она.

– Именно так, – сказал Философ, наклонился и поцеловал женщину в глаза.

– Нахал! – вскрикнула женщина, загородясь от него рукой.

Философ, удрученный, отодвинулся назад.

– Простите меня, – начал он, – если я потревожил вашу добродетель...

– Это слово женатого человека, – сказала она, быстро встав. – Теперь-то я вижу; но все равно в вас очень много от холостяка; да поможет вам Господь! Пойду-ка я домой.

И, сказав так, она опустила свой кувшин в родник и отвернулась.

– Может быть, – предложил Философ, – мне подождать, пока вернется домой ваш муж, и попросить у него прощения за обиду, которую я ему причинил?

Женщина повернулась к нему, и глаза у нее стали круглые, как блюдца.

– Что? – переспросила она. – Только попробуй увяжись за мной – я спущу собак, честное слово!

И женщина зашагала домой.

После минутного раздумья Философ пошел своей тропой через холм.

Дорога лентой вилась по горам. По обеим ее сторонам тянулись кусты и заросли – небольшие тугие деревца, державшие всю свою листву в руках и предлагавшие ветру попробовать вырвать из их цепкой хватки хоть один листок. Холмы вздымались и опадали, раскрываясь и дыбясь повсюду, куда хватало глаз. Тишину теперь прерывало журчание ручья. Где-то вдали мычала корова, долго, монотонно и протяжно, а то из ниоткуда в никуда проносилось блеяние козы. Но большую часть времени стояла тишина, звеневшая мириадом маленьких крылатых жизней. Поднимаясь на гору, Философ наклонялся вперед, энергично топая ногами и пыхтя, будто бык, от прилива жизненных сил. Спускаясь под гору, он отклонялся назад и позволял своим ногам делать все, что им заблагорассудится. Разве они не знали, что надо делать? – удачи им, и вперед!

На дороге Философ увидел старуху, что ковыляла впереди. Она опиралась на палку, и руки у нее были красные, распухшие от подагры. Хромала старуха по той причине, что в ее бесформенные тапки попали камешки. Одета она была в жалчайшее тряпье, какое только можно вообразить, и тряпки были связаны такими хитрыми узлами, что, будучи однажды надето на нее, ее одеяние уже не могло быть с нее снято. На ходу старуха ворчала и бормотала себе под нос, и губы ее ходили ходуном, словно были из каучука.

День уже вполне разошелся, и пока Философ шел себе, счастливое спокойствие окружающей природы снова вошло в его сердце и окрасило встречу с женщиной в такие тона, что через короткое время она уже стала не более чем приятным и любопытным воспоминанием. Ум Философа снова был изрядно занят, но не мыслями, а думами о том, как это вдруг сподобился поцеловать незнакомую женщину. Философ сказал себе, что так вести себя нельзя; но это утверждение было лишь плодом машинальной работой ума, изрядно натренированного к различению добра и зла, ибо почти в ту же секунду Философ убедил себя в том, что поступок его не имел ни малейшего значения. Добро и зло соприкасаются и сливаются друг с другом так тесно, что трудно разделить их, и поношения, обращенные к одному из них, кажутся несоразмерными с его весом, тогда как другое никоим образом не оправдывает тех восхвалений, которые ему возносят. Разве зло оказывает какое-либо мгновенное – а хоть бы и отдаленное – воздействие на жизнь, которое не бывает тут же уравновешено добром?

Но эти тонкие рассуждения волновали Философа недолго. Ему не хотелось погружаться в какие-либо самокопания. Достаточно было просто чувствовать себя хорошо. Почему мысль так неотделима от нас, так неотвязна? Мы не знаем о существовании какого-либо внутреннего органа, пока он не выходит из строя, и тогда это знание начинает мучить нас. Не должна ли деятельность здорового мозга быть такой же незаметной и такой же полноценной? Почему мы должны мыслить вслух и путешествовать от силлогизма к следствию, осторожничая с выводами и не доверяя посылкам? Мысль, как мы ее знаем, – ведь это болезнь, не более того. Здоровый ум должен сообщать суждения, а не свою работу. Нашего слуха не должен касаться его сомнения; мы не обязаны выслушивать все его "за" и "против", в которых мы вечно теряемся и путаемся.

Дорога лентой вилась по горам. По обеим ее сторонам тянулись кусты и заросли – небольшие тугие деревца, державшие всю свою листву в руках и предлагавшие ветру попробовать вырвать из их цепкой хватки хоть один листок. Холмы вздымались и опадали, раскрываясь и дыбясь повсюду, куда хватало глаз. Тишину теперь прерывало журчание ручья. Где-то вдали мычала корова, долго, монотонно и протяжно, а то из ниоткуда в никуда проносилось блеяние козы. Но большую часть времени стояла тишина, звеневшая мириадом маленьких крылатых жизней. Поднимаясь в гору, Философ наклонялся вперед, энергично топая ногами и пыхтя, будто бык, от прилива жизненных сил. Спускаясь под гору, он отклонялся назад и позволял своим ногам делать все, что им заблагорассудится. Разве они не знали, что надо делать? – удачи им, и вперед!

На дороге Философ увидел старуху, что ковыляла впереди. Она опиралась на палку, и руки у нее были красные, распухшие от подагры. Хромала старуха по той причине, что в ее бесформенные тапки попали камешки. Одета она была в жалчайшее тряпье, какое только можно вообразить, и тряпки были связаны такими хитрыми узлами, что, будучи однажды надето на нее, ее одеяние уже нельзя было с нее снять. На ходу старуха ворчала и бормотала себе под нос, и губы ее ходили ходуном, словно были из каучука.

Философ вскоре нагнал ее.

– Доброе утро, мэм, – сказал он.

Но она не услышала: похоже, она прислушивалась только к боли в ногах из-за камешков.

– Доброе утро, мэм, – сказал Философ снова.

На этот раз она услышала его и ответила, медленно обратив к нему свои старушечьи выцветшие глаза:

– И вам доброе утро, сэр, – сказала она, и Философ подумал, что лицо у нее, пожалуй, доброе.

– Что такое случилось с вами, мэм? – спросил Философ.

– Да вот боты мои, сэр, – ответила она. – Полно камней в них, я уж просто еле хожу, Господи, помоги мне!

– А почему бы вам их не вытряхнуть?

– Ах, сэр, да вот в чем дело – стоит ли беспокоиться, ведь в них столько дыр, что не пройти мне и двух шагов, как камни набьются снова, а старуха не может все время кланяться, Господь ей помоги!

Возле дороги стоял маленький домик, и, увидев его, старуха немного просветлела.

– Ты знаешь, кто живет в этом доме? – спросил Философ.

– Нет, – ответила она, – но дом красивый, окна чистые, колокольчик на двери блестит, и из трубы идет дым – неужели же хозяйка не даст мне чашечку чая, если я ее попрошу – старухе-то, что ковыляет по дороге с палкой! – а может быть, и кусочек мясца или яичко...

– Спроси, – предложил Философ мягко.

– Да и спрошу, – сказала она и присела на дорогу напротив дома, и Философ тоже присел рядом.

Из-за дома вышел маленький щенок и осторожно подошел к ним. Намерения у него были дружелюбные, но он уже знал, что на дружеские действия ответ иногда бывает совсем другой, потому что, подойдя поближе, он поджал свой куцый хвостик и униженно распластался по земле. Но очень скоро песик понял, что ничего плохого ему не сделают: он подошел к старухе и безо всяких предупреждений запрыгнул ей на колени.

Старуха заулыбалась:

– Ах ты, чертяка! – сказала она и дала ему прихватить зубами свой палец. Щенок в восторге начал жевать ее костлявый палец, а потом устроил потешную схватку с обрывком тряпки, свисавшим с ее груди, лая и урча от радостного возбуждения, пока старуха гладила и трепала его.

Дверь дома распахнулась, и из нее вышла женщина с красным обветренным лицом.

– Поставь на место собаку! – сказала она.

Старуха смущенно улыбнулась ей.

– Что вы, мэм, я ничего ему не сделаю, чертяке такому!

– Отпусти собаку, – сказала женщина, – и топай восвояси! Арестовывать надо таких, как ты!

Из-за женщины появился мужчина в безрукавке, и ему старуха улыбнулась еще более смущенно.

– Дозвольте посидеть тут немного и поиграть с собачкой, сэр, – попросила она, – так, знаете, одиноко в дороге...

Мужчина подошел и взял щенка за шкирку. Щенок повис у него в пальцах, поджав хвост между ног, и глаза его вылезли из орбит.

– Пошла вон отсюда, рвань старая! – сказал мужчина страшным голосом. Старуха с трудом снова поднялась на ноги и заплакала, заковыляв дальше по пыльной дороге.

Поднялся также и Философ; он был очень расстроен, но не знал, что делать. Невероятная усталость также удержала его от вмешательства. Они шли по дороге, и спутница его начала причитать, больше про себя, чем для него:

– Ох, Господи помилуй, – бормотала она, – старуха, старуха на палке, и нету у нее во всем мире ни уголка, ни соседушки... Чаю бы чашечку, вот чего. Господи, чашечку бы чаю... Сидела бы я в своем домике, на столе белая скатерть, на блюдечке масло, и в чашке чай – красный, крепкий; и я наливаю в него сливки и, должно быть, говорю детям, чтобы не клали столько сахару, черти! а мой говорит, что нынче ему косить большой луг, или что рыжая корова собралась отелиться, бедняжка, и что, если дети пойдут в школу, то кто же будет пропалывать редиску – а я сижу, пью свой крепкий чай и рассказываю ему, куда пеструшка кладет яйца... Ох, помоги Господи! ковыляет по дороге старуха на палке... Ах, быть бы мне снова девкой, и мой бы за мной ухлестывал, и говорил, что я такая милая девушка, и что не будет ему ни покою, ни счастья, пока я не полюблю его... Ах, добрый мужик мой был, вот уж что да, то да, достойный, добрый человек... И Сорка Рейли пытается отбить его у меня, и Кейт Финнеган своими наглыми глазищами пялится на него в церкви; а он говорит, что рядом со мной они просто две драные козы... А потом мы поженились и пошли вместе домой, в мой маленький домик, с муженьком моим, мужем – ох, Господи спаси и сохрани! и он целует меня, и смеется, и я боюсь того, что потом... Ах, добрый мужик, глаза добрые, голос приятный, шутит, смеется и бережет меня, как зеницу ока... И соседи бы приходили к нам, усаживались по вечерам у огня, судачили обо всем, что творится в мире, про Францию, про Россию и другие разные дальние страны, и мой рассказывает, как ученый человек, а они все слушают его и кивают друг другу головами, дивятся, какой он образованный, и вообще; а может быть, соседи поют, или мой просит меня спеть «Кулин», и так гордится мной... Ох, а потом-то убьют мне его, и холодна его грудь... Ой, Боже ты мой, одна-одинешенька старая с палкой, а солнце светит прямо в глаза, и пить ей хочется – чайку бы чашечку, вот бы, эх! Господи, чашечку бы чаю, да кусочек мясца... или яичко. Хорошенькое свеженькое яичко от пеструшки, сколько ж я с ней намаялась, с чертовкой!.. Шестнадцать куриц было у меня, и как же неслись они!.. Ужасный мир, вот уж правда, ужасный мир, и никакого-то смысла нету в нем ни у чего... Господи, помоги мне! Хоть бы не эти камни в ботах, Господи; да чашечку чаю, да свеженькое яичко. Ох, славен будь! ноги мои старые устают с каждым днем все больше, все больше устают. Помню, когда-то – мой еще был – могла весь день-деньской по дому бегать, прибираться, намывать да чистить, да свинок покормить, да кур, да всех, а потом еще всю ночь плясать могла; и мой так мною гордился...

Старуха свернула на дорогу поуже, продолжая разговаривать сама с собой, и Философ долго смотрел ей вслед. Он был очень рад, что она ушла, и, продолжив свой путь, он быстро забыл ее и в короткое время снова стал счастлив. Солнце продолжало светить, птицы порхали там и сям, и широкие склоны холмов весело улыбались ему.

Путь его пересекала под прямым углом узкая дорожка, и выйдя к перекрестку, Философ услышал шум и гомон, топот ног, скрип колес и неумолкающий гул голосов. Через несколько минут он поравнялся с этой дорожкой и увидел осла и телегу, груженую горшками и сковородками, а рядом с телегой шли двое мужчин и женщина. Мужчины и женщина громко разговаривали, даже ожесточенно спорили, а осел тянул телегу по дороге, не нуждаясь в постоянном управлении или помощи. Пока перед ним была дорога, он шел по ней; там, где на дороге был перекресток, он поворачивал направо; когда мужчина говорил «Тпру!», он останавливался, если тот говорил «Осади!», осел пятился назад, а когда мужчина командовал «Н-но!», шел снова. Такова была жизнь, и тот, кто начинал с ней спорить, получал палкой, или сапогом, или камнем: но если идти и идти себе, то ничего такого не случалось, и в этом было счастье.

Философ поприветствовал всю кавалькаду:

– Господь с вами, – сказал он.

– Господь и святая Мария с вами, – ответил первый мужчина.

– Господь, святая Мария и святой Патрик с вами, – отозвался другой.

– Господь, святая Мария, святой Патрик и святая Бригид с вами, – сказала женщина.

Осел же не сказал ничего. Поскольку в разговоре не прозвучало "тпру", он решил, что это не его дело, и, свернув направо на новую дорогу, продолжил свой путь.

– Куда идешь, путник? – спросил первый мужчина.

– Я иду навестить Ангуса Óга, – ответил Философ.

Мужчина бросил на него быстрый взгляд.

– Во как! – сказал он. – В жизни не слыхал ничего страннее этого. Слышали? – повернулся он к остальным. – Этот человек ищет Ангуса Óга!

Другой мужчина и женщина подошли поближе.

– А зачем тебе Ангус Óг, господин хороший? – спросила женщина.

– А, – ответил Философ, – тут особый вопрос. Семейное дело.

Некоторое время все молча шагали за ослом и телегой.

– А откуда ты знаешь, где его искать? – спросил снова первый мужчина. – Может, ты вычитал, где он живет, в старой книге или на резном камне?

– Или ты нашел в болоте посох Амергина или Оссиана, исписанный сверху донизу знаками? – спросил другой мужчина.

– Нет, – ответил Философ, – к богу ходят не так. Надо просто выйти из дома и идти, не сворачивая, в любую сторону, чтобы тень была сзади, пока не упрешься в гору, потому что боги не живут в долинах или на равнине, а только на высотах; а тогда, если бог хочет, чтобы ты его увидел, ты подойдешь к его рату10 так близко, что уж узнаешь, где он, потому что он поведет тебя по воздушной нити, протянувшейся от него до тебя, где бы ты ни был. А если он не хочет тебя видеть, то никогда ты не найдешь, где он, ищи хоть год, хоть двадцать лет.

– А откуда ты знаешь, что он хочет тебя видеть? – спросил другой мужчина.

– Почему бы ему не хотеть? – ответил Философ.

– Должно быть, господин хороший, ты святой человек, – сказала женщина, – и богу нравишься.

– С чего бы? – ответил Философ. – Боги любят человека, неважно, святой ли он, или нет, лишь бы он был порядочным.

– Ну, таких-то много. – сказал первый мужчина. – А что у тебя там в суме, путник?

– Ничего, – ответил Философ. – кроме полутора хлебов, испеченных для моего путешествия.

– Дай-ка мне кусочек, господин хороший, – попросила женщина. – Люблю я пробовать у всех встречных.

– Дам, и с охотой. – ответил Философ.

– Тогда дай уж и нам, раз ты все равно туда полезешь, – сказал второй мужчина. – Не одна она голодная во всем мире.

– Почему нет? – сказал Философ и разделил хлеб.

– Здесь есть вода, – сказал первый мужчина, – неплохо будет запить хлеб. Тпру, стой, дьявол! – проревел он ослу, и тот замер, как вкопанный.

Вдоль дороги у ограды росла тощая полоска травы, и осел начал подбираться к ней, очень медленно и аккуратно.

– Осади, чертова зверюга! – крикнул человек, и осел подал назад, но сделал это таким образом, что оказался ближе к траве. Первый мужчина снял с телеги жестяную канистру и перелез через стену за водой. Перед тем он трижды щелкнул осла по носу, но осел не сказал ничего, только еще немного попятился, отчего попал точно на траву, и когда человек полез на стену, осел принялся пастись.

На нагретом солнцем камне в траве сидел паук. У него было маленькое тельце и длинные ноги, и он не был занят ничем.

– Тебя кто-нибудь когда-нибудь бил по носу? – спросил его осел.

– Да сколько угодно, – ответил паук. – Ты и такие, как ты, вечно наступают на меня, или ложатся на меня, или переезжают меня тележными колесами.

– Тогда почему бы тебе не остаться на стене? – спросил осел.

– Понимаешь ли, там моя жена. – ответил паук.

– А что в этом плохого? – спросил осел.

– Она меня съест, – ответил паук. – Да и кроме того, там на стене – ужасная конкуренция, а мухи с каждым годом делаются все умнее и хитрее. А у тебя есть жена?

– Нету. – ответил осел. – А хотелось бы.

– Сперва твоя жена тебе нравится, – сказал паук, – а потом ты ее ненавидишь.

– Мне бы это "сперва", а там я бы уж разобрался с "потом", – сказал осел.

– Это речи неженатого, – сказал паук. – Да все равно ведь никак без них. – И с этими словами он всеми своими ногами двинулся в сторону стены. – Двум смертям не бывать, – сказал он.

– Была бы твоя жена ослицей, она бы тебя не съела. – сказал осел.

– Ну, что-нибудь другое бы сделала, – ответил паук, поднимаясь на стену.

Первый мужчина вернулся с водой, и они присели на траву, съели хлеб и выпили воду. Все это время женщина не сводила с Философа глаз.

– Господин хороший, – сказала она, – я тут подумала: вовремя же ты нас встретил.

Двое других мужчин тотчас же выпрямились и поглядели друг на друга, а потом с тем же выражением на женщину.

– Почему ты так говоришь? – спросил Философ.

– У нас тут по дороге вышел большой спор, и спорь мы хоть отсюда до Страшного суда, спор наш не разрешился бы.

– Должно быть, это важное дело. Спорили ли вы о предназначении или о том, откуда проистекает сознание?

– Да нет; мы спорили о том, кто из этих двух мужчин женится на мне.

– Ну, это не важное дело. – сказал Философ.

– Разве? – сказала женщина. – Семь дней и шесть ночей мы не говорим ни о чем другом, и это важное дело, или я уж не знаю, что же тогда важно.

– А в чем загвоздка, мэм? – спросил Философ.

– В том, – ответила она, – что я не могу решиться, кого из них взять себе в мужья, потому что каждый нравится мне так же, как и другой, и даже больше, и любого я взяла бы в мужья с такой же охотой, как и другого, и даже с большей.

– Сложное дело, – сказал Философ.

– Верно, – сказала женщина, – и надоело оно мне уже до головной боли.

– А почему ты говоришь, что я вовремя встретился с вами?

– Потому, господин хороший, что когда женщина выбирает из двух мужчин, то она не знает, что ей делать, потому что двое мужчин всегда делаются, как братья, и никак не скажешь, кто из них кто; между двумя мужчинами разницы меньше, чем между парой зайчат. А когда выбирать надо из троих мужчин, то нет никакой трудности; потому-то я и говорю, что этой ночью я выйду за тебя, и больше ни за кого – а вы двое сидите-ка тихо на месте, потому что, говорю вам, так я и сделаю, и хватит об этом.

– Честное слово, – сказал первый мужчина, – я рад не меньше твоего, что мы покончили с этим.

– Замучил меня этот спор, – сказал другой, – то так, то сяк, то еще как, а ты ни слова толком не можешь сказать – то "может, выйду", то "может, нет", и то – правда, и се – правда, то "почему бы не за тебя", то "почему бы не за него" – ну, да уж нынче-то ночью я буду спать спокойно.

Философ был озадачен.

– Вы не можете выйти за меня, мэм, – сказал он, – потому что я уже женат.

Женщина сердито повернулась к нему:

– Ну-ка, не спорь со мной! – сказала она. – Я этого не выношу.

Первый мужчина злобно поглядел на Философа и кивнул своему спутнику:

– Дай-ка ему в зуб. – сказал он.

Другой мужчина уже готовился сделать это, но женщина вмешалась:

– Уберите руки, эй вы, – сказала она, – а не то хуже будет! Я сама могу разобраться со своим мужем, – и с этими словами она подвинулась ближе и села между Философом и мужчинами.

Тут хлеб Философа вдруг утратил весь свой вкус, и он убрал то, что от него осталось, в суму.

Они молча сидели, глядя себе в ноги и думая каждый о том, к чему располагала его природа. Ум Философа, который весь этот день был в затмении, силился повернуться лицом к этим новым обстоятельствам, но без особого успеха. В сердце его гнездилась дрожь, пугающая, но не неприятная. В его душе все крепло предвкушение чего-то, разгонявшее его пульс. Кровь его бежала так быстро, так быстро мелькали сотни образов, увиденных и запечатленных, так сильно волновалась поверхность его ума, что он даже не осознавал, что неспособен думать, а может лишь смотреть и чувствовать.

Первый мужчина поднялся.

– Скоро ночь, – сказал он, – и лучше нам двинуться в путь, если мы хотим найти приличное место для ночлега. Н-но, черт! – крикнул он ослу, и осел тронулся в путь чуть ли не прежде, чем поднял голову от травы. Двое мужчин пошли по обеим сторонам телеги, а женщина и Философ шли за ней.

– Если ты устал или вроде того, господин хороший, – предложила женщина, – то залезай в тележку, и никто не скажет тебе ни слова; ведь ты, я вижу, не привычен к путешествиям.

– Вправду, непривычен, – согласился Философ. – Это вообще первый раз, что я пустился в путешествие, и если бы не Ангус Óг, я в жизни и шагу не ступил бы из своего дома.

– Выброси Ангуса Óга из головы, дорогой. – сказала женщина, – Ну что у таких людей, как ты и я, найдется сказать богу? Он может наложить на нас проклятие, которое вгонит нас в землю или спалит, как пук соломы. Угомонись, говорю тебе, потому что если и есть на свете женщина, которая все знает, то это я, и если ты расскажешь мне, что тебя заботит, то я скажу тебе, что делать – не хуже, чем Ангус Óг, когда не лучше.

– Это очень интересно. – сказал Философ. – И что ты знаешь лучше всего?

– Если бы ты спросил кого-нибудь из этих двух мужчин, что идут за ослом, они рассказали бы тебе о многих вещах, которые я делала при них, когда они не могли сделать их сами. Когда не было никуда никакой дороги, я показывала им дорогу, и когда не было ни кусочка еды, я давала им еды, а когда они продулись до нитки, я сунула им в руки по шиллингу – поэтому-то они и захотели жениться на мне.

– Ты называешь все эти вещи мудростью? – спросил Философ.

– Почему же нет? – ответила она. – Разве это не мудрость – идти по миру без страха и не голодать в голодный час?

– Пожалуй, мудрость, – ответил Философ, – но я никогда не думал об этом так.

– А что ты называешь мудростью?

– Сейчас я, пожалуй, не смог бы сказать точно, – ответил Философ, – но я думаю, что это – не думать о мире, не заботиться, голоден ты или нет, и вообще жить в не мире, но в своем собственном уме, потому что мир – жестокое место. Надо возвышаться над вещами, а не позволять вещам возвыситься над тобой. Нельзя быть рабом у другого, и нельзя быть рабом у своей необходимости. В этом проблема существования. Жизнь напрочь лишена величия, если голод может кричать тебе «ни с места!» на каждом шагу, а дневной путь измеряется расстоянием от одного сна до другого. Жизнь – это рабство, и Природа гонит нас хлыстами голода и усталости; но восставший раб – больше не раб, а если голод одолевает жизнь, можно умереть и посмеяться над ним. Я верю, что природа такая же живая, как и мы, и что она так же боится нас, как мы ее, и нельзя упускать из виду, что род человеческий объявил Природе войну, и мы ее победим. Она еще не понимает, что ее геологические периоды уже не считаются, и что пока она лодырничает на линии наименьшего сопротивления, мы будем предпринимать дальние и быстрые вылазки, пока не найдем ее, а тогда она сдастся нам, потому что она женской породы.

– Хорошо сказано, – сказала женщина, – да только это глупость. Женщина никогда не сдается, пока не получит все, чего хотела, а тогда что ей с того? Жить в мире, дорогой мой, приходится, хочешь ты или нет, и поверь мне, что нет другой мудрости, кроме как держаться подальше от голода, потому что если подпустишь его близко, он сделает из тебя зайца. А теперь послушайся рассудка, как мужчина. Что такое Природа вообще, если не слово, которое ученые люди придумали, чтобы рассуждать о нем? Есть глина, есть боги и есть люди, и все они – вполне себе добрые друзья.

Тем временем солнце уже давно закатилось, и над землей клонился сизый вечер, скрывая горные вершины и окутывая тенью кусты и поросли вереска.

– Я знаю тут неподалеку место, где мы можем заночевать, – сказала женщина, – а там за поворотом есть маленький шибин11, где мы найдем все, что нам нужно.

По команде «Тпру!» осел остановился, и один из мужчин снял с него упряжь. Распряженному ослу он дал пару пинков:

– Вали отсюда, старый черт! поищи себе чего-нибудь пожрать. – проревел он.

Осел отошел на несколько шагов и поискал вокруг себя, пока не нашел кое-какую траву. Он пощипал ее, а наевшись, вернулся и лег под стеной. Долгое время он лежал, глядя в одну сторону, а потом наконец опустил голову и отошел ко сну. Во сне он держал одно ухо вверх, а другое вниз, и каждые двадцать минут опускал одно ухо, а другое поднимал, и так всю ночь. Если бы ему было что терять, можно было бы понять, зачем он так бережется; но у осла не было ровным счетом ничего, кроме собственной шкуры и костей, а на них не позарился бы никто.

Один из мужчин вынул из телеги длинную бутылку и пошел с нею дальше по дороге. Другой взял жестяное ведро, повсюду пробитое дырочками, сунул в него несколько сучьев и кусков торфа, и через несколько минут развел в нем неплохой огонь. На него поставили кипятиться котелок с водой, и женщина нарезала большой кусок ветчины и сложила его в котел. В телеге у нее нашлось восемь яиц, лепешка хлеба, немного холодной вареной картошки, и она, расстелив свой передник на земле, стала накрывать на стол.

Тут другой мужчина вернулся по дороге с бутылкой, полной портера, и поставил ее в безопасное место. Потом они сняли все с телеги и приперли ее к стене. Они поставили телегу набок и подтащили ее к огню, а сами сели под телегу и поужинали. Покончив с ужином, они закурили трубки, и женщина тоже разожгла себе трубку. Достали бутылку портера и стали передавать ее по кругу, курить трубки и разговаривать.

Луны в ту ночь не было, и не было звезд, поэтому за костром простиралась непроглядная тьма, в которую не хотелось смотреть, такая она была холодная и пустая. Разговаривая, все смотрели в огонь или на дым, что вился из трубок клубами и завитушками, а потом исчезал внезапно, как молния.

– Интересно, – сказал первый мужчина, – с чего это тебе в голову взбрело выйти замуж за него, а не за меня или вот за моего товарища? Ведь мы молодые, крепкие парни, а он уже старик, Господь ему помоги!

– Вот именно, – добавил второй мужчина, – он стар, как барсук. Кожа да кости!

– Вы имеете право спросить об этом, – ответила женщина, – и я расскажу вам, почему я не вышла замуж ни за одного из вас. Вы – лишь пара лудильщиков, что бродят с места на место, и ничего не смыслите в тонких материях; а он шел по дороге в поисках бог весть каких высоких приключений, а за такого человека женщина всегда мечтает выйти, будь он хоть вдвое старше ее. Кто из вас двоих может средь бела дня отправиться искать бога, не раздумывая ни о том, что может случиться с ним, ни о том, в какую сторону идти?

– Что я думаю, так это то, – сказал второй мужчина, – что если оставить богов в покое, то и они тебя оставят в покое. Они сами прекрасно справятся со своими надобностями, и что за нужда таким людям, как мы, вмешиваться и встревать в их высокие дела?

– Я всю дорогу думала, что ты человек недалекий, – сказала женщина, – а теперь я это знаю. – Женщина повернулась к Философу. – Разувайся, господин хороший, так ты лучше отдохнешь, а я постелю тебе удобную постель в телеге.

Чтобы снять ботинки, Философу пришлось встать, потому что под телегой места было маловато. Он сделал шаг назад от огня и снял ботинки. Он видел, как женщина расстилает мешки и одежду, а мужчины молча курят и передают друг другу большую бутылку. Потом, в одних носках, на цыпочках, он отошел от огня еще чуть дальше и, поглядев напоследок, повернулся и тихо ушел в темноту. Через несколько минут он услышал за собой крик, потом много крика, потом крики перешли в огорченный ропот голосов, а потом Философ остался один в самой темной тьме, какую только встречал в своей жизни.

Он надел ботинки и пошел дальше. Где дорога, он не имел ни малейшего представления, и то и дело спотыкался о вереск или колючий дрок. Земля была очень неровная, с неожиданными буграми и глубокими канавами; то и дело попадались мокрые бочажины, и в эти холодные ямы он проваливался по лодыжки. Ни земли, ни неба больше не было, а была только черная пустота, слабый ветер и оглушительная тишина, которая, казалось, прислушивается к его шагам. В любое мгновение из этой тишины мог раздаться громоподобный хохот, и вдруг оборваться, а Философ стоял бы, побледнев, в слепой пустоте.

Склон становился все круче, и под ноги постоянно попадались камни. Философ не видел и на дюйм вперед, и поэтому выставил вперед руки, как слепой, мучительно пробирающийся наощупь. Через некоторое время он совсем изнемог от холода и усталости, но не решился присесть где-нибудь; темнота была такой плотной, что пугала его, и ошеломляющая, могучая тишина тоже его пугала.

Наконец вдалеке он различил покачивающийся мерцающий свет, и пошел к нему напрямик через верески, камнеломы и мокрые болотины. Выйдя к свету, Философ увидел, что это факел из толстых веток, пламя которого колеблется на ветру. Факел был укреплен на большом гранитном выступе железной скобой. Сбоку от него в скале виднелся черный проем, и Философ, сказав:

– Войду внутрь и посплю там до утра, – вошел в него.

Почти сразу проход свернул вправо, и там был укреплен еще один факел. Завернув за угол, Философ на мгновение застыл в немом восхищении, а затем прикрыл лицо и склонился до земли.